Россия нашего времени вершит судьбы Европы и Азии. Она — шестая часть света, Евразия, узел и начало новой мировой культуры"
«Евразийство» (формулировка 1927 года)
Web-проект кандидата философских наук
Рустема Вахитова
Издание современных левых евразийцев
главная  |  о проекте  |  авторы  |  злоба дня  |  библиотека  |  art  |  ссылки  |  гостевая  |  наша почта

Nota Bene
Наши статьи отвечают на вопросы
Наши Архивы
Первоисточники евразийства
Наши Соратники
Кнопки

КЛИКНИ, ЧТОБЫ ПОЛУЧИТЬ HTML-КОД КНОПКИ


Яндекс цитирования





Н.Устрялов

Под знаком революции

Второе пересмотренное и дополненное издание

1) Национал-большевизм (статьи политические)

2) Русские думы (очерки философии эпохи)

Харбин, 1927

 

Предисловие ко второму изданию

 

Habent sua fata libelli. Первое издание настоящей книги вызвало оживленный отклик со стороны идеологов правящей партии. Оно поспело как раз к дискуссии перед 14 съездом и послужило своеобразным орудием в руках спорящих сторон.

Зиновьев не без искусства превратил идеологию национал-большевизма в мортиру, наведенную оппозицией на Цека: его нашумевшая "Философия эпохи" была обстрелом не столько моей книги, сколько партийного большинства. Последнее, естественно, не могло остаться в долгу, и его идейному трубадуру Бухарину пришлось в остром полемическом очерке "Царизм под маской революции" иносказательно оправдываться перед собственной оппозицией в "похвалах", возводимых мною по адресу коммунистической партии, и доказывать правоту цекистской линии.

В ряде подстрочных примечаний настоящего издания специально оговорены некоторые аргументы, выдвинутые критикой. Отрадно сознавать, что основные мотивы книги совпали с актуальными внутрипартийными проблемами: это доказывает их жизненность и, вместе с тем, их "имманентность" современным советским настроениям. Словно и впрямь удел мой — "истину царям с улыбкой говорить".

Оглядываясь на прошедшие семь с лишним лет своего "национал-большевизма", могу сказать без колебаний: счастлив день, когда напряженным усилием воли удалось побороть в себе инерцию белого пути и оттолкнуться от того берега. Своего теперешнего положения "лояльного спеца", русского интеллигента, имеющего отечество, — не скрою, — я добровольно не променял бы ни на какие свободы эмигрантского бытия и специфической зарубежной деятельности. Жизнь пореволюционной России полна смысла, содержания и перспектив.

Не подлежит уже сомнению оправданность руководящей идеи семилетней моей публикации "на этом берегу": родина восстанавливается, воскресает. Упрямо и озлобленно твердили за границей: "не может и не будет возрождаться, пока живы большевики". Чувствовал, видел, сознавал, доказывал: может и возрождается. Теперь на этот счет как будто прозревают и слепые. И с полным душевным спокойствием проходишь мимо упреков и нападок из "непримиримого" стана, неспособного ничего забыть, ничему научиться.

Гораздо сложнее проблемы путей воссоздания и развития страны. Именно в плоскости этой проблемы приходится выслушивать оживленные возражения слева. Высказывая свою точку зрения, я не считал нужным прибегать к мимикрии, бесполезной и всегда унизительной. Лучше уж мимикрия молчания, нежели слова и пера. Не только я сам, но и критики мои хорошо знают, что многие и многие в СССР думают по этому вопросу то же, что и я.

Экономическое возрождение страны идет все время замедленным темпом и с перебоями. Страна экономически живет искусственно приглушенной жизнью. Во имя больших всемирно-исторических замыслов зачастую страдают конкретнейшие интересы живущего поколения. Во имя теоретически осознаваемого "высшего типа" хозяйства приносятся в жертву реальная хозяйственная мощь и темп хозяйственного развития. В этой соблазнительной "политике большого рисунка" скрыты тревожные трудности и опасности. При всей своей бесспорной исторической яркости, по существу и непосредственно она невыгодна ни одной из наличных социальных групп страны.

В партийной печати меня уличают в том, будто бы я "просмотрел" госпромышленность и рабочий класс. Конечно, это не так. Мудрено просмотреть столь заметные вещи. Но, следя за советской же прессой, нельзя одновременно просмотреть и высокие цены, и тяжелый налоговый гнет, и низкий уровень народного благосостояния, просвещения, здравия, и хронические ножницы, и мало радующее качество промышленной продукции, и товарный голод, готовый каждую минуту смениться "затовариванием", и пороки самого аппарата формально-социалистической экономики, отнюдь не случайные, и нередко глухое недовольство многомиллионного крестьянства, да даже подчас недостаточную удовлетворенность и самих рабочих (так называемые "цеховые настроения"). "Классы обмануть нельзя" (Ленин). Повторяю: нелегко и небезопасно в течение долгого времени держать огромный народ в положении невозможности полностью развернуть свои силы, свои растущие хозяйственные потенции. Это не может не отражаться и на общем политическом состоянии государства.

Незачем отрицать успехи госпромышленности и приуменьшать их положительное значение. Но нечего скрывать, что они достаются дорогой ценой. Вот почему вся наличная обстановка продолжает неизменно и настойчиво диктовать систему благоразумных, планомерных, надлежащим образом дозированных мероприятий под знаком целесообразнейшей направленности хозяйственных сил народа.

Прекрасное поучение некогда преподал политикам и государственным людям Монтескье в своих "Персидских Письмах": —

"Я часто задумывался, — читаем у него, — какое из всех явлений наиболее согласно с разумом... И мне кажется, что наиболее совершенное есть то, которое идет к своей цели с наименьшими жертвами; — иначе говоря, то, которое ведет людей путем, наиболее отвечающим их стремлениям и склонностям, есть и наиболее совершенное" (письмо LXXXI).

Второе издание появляется с несколько измененным и дополненным содержанием. Первый отдел ("Национал-большевизм") пополнен пятью статьями, напечатанными после выхода в свет первого издания: "Оппортунизм", "Национализация Октября", "Вперед от Ленина", "14 съезд" и "Кризис ВКПБ". Второй отдел ("Очерки философии эпохи") пополняется статьями "Пестель", "О русской нации" и "Фрагментами (из записной книжки 26-27 годов)". В последних мне хотелось афористично и схематично затронуть некоторые существенные темы, требующие по существу более подробной разработки, которую мне так и не удалось выполнить к моменту печатания настоящей книги.

Кроме того, в интересах более полного освещения защищаемой в книге идеологии перепечатываются из сборника "В борьбе за Россию" (1920 г.) четыре статьи: "Перелом", "Интервенция", "О верности себе" и "Врангель". Первыми тремя было положено литературное начало новому тогда течению, порожденному непосредственно осознанию результатов гражданской войны в ее основном фазисе. Что же касается статьи "Врангель", то она взята как пример тогдашнего моего анализа длившейся еще белой войны.

С другой стороны, чтобы избежать чрезмерного разбухания книги, я счел возможным исключить из второго издания четыре статьи, вошедшие в первое. Эти статьи ("Памяти В.Д. Набокова", "Генерал Пепеляев", "Россия на Дальнем Востоке" и мемуарный очерк "Из прошлого") более или менее второстепенны с точки зрения лейтмотива книги.

Статьи (за исключением, пожалуй, "Национализации Октября") перепечатываются без сколько-нибудь существенных изменений. Статья "Россия (у окна вагона)", посвященная впечатлениям поездки в Москву летом 1925 года, не включена в настоящий сборник, ибо, напечатанная одновременно в Москве ("Новая Россия", №№ 2 и 3, 1926) и в Харбине (Вестник Маньчжурии, № 1-2, 1926), она затем была еще выпущена в Харбине отдельной брошюрой.

 

Предисловие к первому изданию

 

Первая часть настоящего сборника (статьи политические) является как бы непосредственным продолжением мое книжки "В борьбе за Россию", включавшей в себя статьи 20 года и впервые выдвинувшей идеологию, впоследствии получившую название "сменовеховской".

Политические статьи, выбранные мною для перепечатки в сборнике, обнимают собою период от кронштадского восстания вплоть до наших дней. Естественно, что основная тема их — тема Нэпа. Не буду формулировать здесь руководящей мысли книги, надеюсь, она достаточно ясно (быть может, даже не без излишних повторений: — приходилось упорно "долбить в одну точку") проведена в ней самой.

Меня считают и я сам себя считаю "сменовеховцем". Но не буду скрывать, что одним из побудительных мотивов появления в печати настоящей книжки было желание напомнить о первоначальном, не искаженным "мимикрией" и посторонними "уклонами" облике этого общественно-политического течения. По мере того, как сменовехизм превращался в прикладное "наканунство", идеологически он становился все менее и менее на себя похожим (см. статьи "Вперед от Вех", "О будущей России", "Сменовехизм"). "Наканунство" в наше время уже прекратило свое существование, бесследно растеряв собственное лицо и самостоятельную идеологию. "Сменовехизм" же продолжает идейно жить, и в логике революционного развития лишь обретает новые ручательства своей жизненности.

Теперь, когда после искусственной задержки, после досадной паузы (см. статьи "12 съезд" и "13 съезд"), мы, судя по всему, вступаем в новый этап плодотворной эволюции советской политики (ср. "новую торговую политику" и, главное, ряд мероприятий последнего времени, стремящихся реально осуществить лозунг "лицом к деревне"; см. статью "Обогащайтесь"), — основная политическая тема настоящего сборника не может не казаться осмысленной и жизненной.

Конечно, многие из отдельных злободневных утверждений, высказывавшихся в той или иной статье настоящего сборника, ныне устарели, утратили характер актуальности. Довлеет дневи злоба его. Газетные статьи (большинство печатающихся статей появлялись в харбинской газете "Новости Жизни"), пишутся обыкновенно под влиянием преходящих обстоятельств и нередко под давлением той или иной непосредственной политической задачи. Пусть читатели сборника имеют это в виду.

Равным образом несомненно, что суждения и оценки некоторых отдельных статей впоследствии оказывались ошибочными, некоторые прогнозы не оправдывались. Встречались ошибки "в темпе", а иногда и по существу того или иного вопроса. Возможно даже, что попадутся на протяжении всей книжки и внешне противоречащие друг другу, взаимно несогласованные словесные утверждения. Меньше всего я склонен это отрицать. Но и доселе я убежден как в том, что основные интуиции меня не обманули, так и в том, что в них есть своя логика и своя внутренняя цельность.

Кроме того и вместе с тем, ведь "газеты — секундная стрелка истории". Сборник газетных статей, появлявшихся в горячие революционные годы и откликавшихся на горячие темы дня, может, пожалуй, представлять собою кое-какой интерес и для "будущего историка" революции. И я перепечатываю здесь статьи без сколько-нибудь существенных поправок и изменений.

Что касается второго отдела настоящего сборника, то в него вошли статьи, не носящие непосредственного политического характера и посвященные более общим культурно-философским и философско-историческим проблемам, упирающимся в единую, огромную, мучительную проблему: Россия-Революция. И здесь опять-таки статьи писались урывками, от случая к случаю, вне общего предопределенного плана и вне нарочитой взаимной связи. Однако, перечитывая их, я в них чувствую все же известное миросозерцательное единство, позволяющее собрать их вместе под заглавием "Русские думы (очерки философии эпохи)".

Следует добавить, что все печатаемые статьи писались вне России, в Харбине. С Россией советской я расстался в декабре 1918 года (падение красной Перми), а с белой Россией — в январе 1920 (после падения омского правительства в Иркутске). С конца февраля 1925 мне приходится практически и на собственном опыте осуществлять идею "делового сотрудничества с советской властью" (работа в Учебном Отделе К.В.ж.д.). И, наконец, как раз с моментом появления в свет настоящей книги совпадает поездка моя, в качестве советского спеца, в Москву, после почти семилетней разлуки с нею. Ближайшее будущее, нужно надеяться, позволит непосредственными впечатлениями нынешней русской жизни проверить думы, выводы и настроения протекшего периода физической эмиграции (см. статью "Проблема возвращения" в настоящем сборнике).

Харбин, 18 июня 1925 года.

Отдел Первый

Национал-большевизм (статьи политические)

Перелом<<1>>

Необходимо отдать себе ясный отчет в последних событиях нашей гражданской войны. Нужно иметь мужество посмотреть в глаза правде, какова бы она ни была.

Падением правительства адмирала Колчака закончен эпилог омской трагедии, рассказана до конца грустная повесть о "восточной государственности", противопоставившей себя революционному центру России.

Много надежд связывали мы все с этим движением. Верилось, что ему действительно суждено воссоздать страну, обеспечить ей здоровый правопорядок на основах национального демократизма. Казалось, что революция, доведшая государство до распада и полного бессилия, будет побеждена вооруженной рукой самого народа, восставшего во имя патриотизма, во имя великой и единой России...

Мы помним все фазы, все стадии этой трагической междоусобной борьбы. В минуту итога и результата они вспоминаются с особой живостью, жгут память, волнуют душу.

Ростов, Екатеринодар, Ярославль, Самара, Симбирск, Казань, Архангельск, Псков, Одесса, Пермь, Омск, Иркутск, все эти географические определения словно наполняются своеобразным историческим содержанием, превращаются в живые символы великой гражданской войны.

И вот финал. Пусть еще ведется, догорая, борьба, но не будем малодушны, скажем открыто и прямо: по существу ее исход уже предрешен. Мы побеждены и побеждены в масштабе всероссийском, а не местном только. Падение западной и центральной Сибири на фоне крушения западной армии ген[ерала] Юденича, увядания северной и неудач южной приобретает смысл гораздо более грозный и определенный, чем это могло бы казаться с первого взгляда.

Разумеется, было бы наивно думать, что падение иркутского правительства есть в какой бы то ни было степени торжество эсэров. Нет, все прекрасно знают, что это — торжество большевиков, победа русской революции в ее завершающем и крайнем выражении. Судьба Иркутска решилась не на Ангаре и Ушаковке, а на Тоболе и Ишиме, — там же, где судьба Омска.

Правда, мы, политические деятели, до самого последнего момента не хотевшие примириться с крушением дела, которое считали национальным русским делом, — правда, мы надеялись, что и падением Омска еще не сказано последнего слова в пользу революции.

Хотелось верить, что удастся здесь, в центральной и восточной Сибири, организовать плацдарм, на котором могли бы вновь развернуться силы, способные продолжать вместе с югом борьбу за национальное возрождение и объединение России.

И мы были готовы принять любую власть, лишь бы она удовлетворяла нашей основной идее. Ибо не могло быть сомнения, что России возрожденной, России объединенной не страшна никакая реакция, не опасно никакое иностранное засилие.

Однако, наши надежды обмануты. Иркутские события — не только крушение "омской комбинации", но и обнаружение роковой слабости "восточно-сибирского фактора": решительная неудача семеновских войск под Иркутском, равно как и последние события на Дальнем Востоке — тому наглядное свидетельство.

Выясняется с беспощадною несомненностью, что путь вооруженной борьбы против революции — бесплодный, неудавшийся путь. Жизнь отвергла его, и теперь, после падения Иркутска на востоке и Киева, Харькова, Царицына и Ростова на юге, это приходится признать. Тем обязательнее заявить это для меня, что я активно прошел его до конца со всею верой, со всей убежденностью в его спасительности для родной страны.

Напрасно говорят, что "омское правительство погибло вследствие реакционности своей политики". Дело совсем не в этом. В смысле методов управления большевики куда "реакционнее" павшего правительства. И вдобавок, пало это правительство именно в тот момент, когда отказалось от своей "реакционности" и было готово принять в свое лоно чуть ли не г. Колосова.

Нет, причины катастрофы лежат несравненно глубже. По-видимому, их нужно искать в двух плоскостях. Во-первых, события убеждают, что Россия не изжила еще революции, т.е. большевизма, и воистину в победах советской власти есть что-то фатальное, — будто такова воля истории. Во-вторых, противобольшевистское движение силою вещей слишком связало себя с иностранными элементами и поэтому невольно окружило большевизм известным национальным ореолом, по существу чуждым его природе. Причудливая диалектика истории неожиданно выдвинула советскую власть с ее идеологией интернационала на роль национального фактора современной русской жизни, — в то время как наш национализм, оставаясь непоколебленным в принципе, потускнел и поблек на практике вследствие своих хронических альянсов и компромиссов с так называемыми "союзниками".

Как бы то ни было, вооруженная борьба против большевиков не удалась. Как это, быть может, ни парадоксально, но объединение России идет под знаком большевизма, ставшего империалистичным и централистским едва ли не в большей мере, чем сам П.Н. Милюков.

Следовательно, перед непреклонными доводами жизни должна быть оставлена и идеология вооруженной борьбы с большевизмом. Отстаивать ее при настоящих условиях было бы доктринерством, непростительным для реального политика.

Разумеется, все это отнюдь не означает безусловного приятия большевизма или полного примирения с ним. Должны лишь существенно измениться методы подхода к нему и его оценки. Его не удалось победить силою оружия в гражданской борьбе — он будет эволюционно изживать себя в атмосфере гражданского мира. Или советская система принуждена будет в экономической сфере пойти на величайшие компромиссы, или опасность будет угрожать уже самой основе ее бытия. Очевидно, предстоит экономический Брест большевизма.

Процесс внутреннего органического перерождения советской власти, несомненно, уже начинается, что бы ни говорили сами ее представители. И наша общая очередная задача — способствовать этому процессу. Первое и главное — собирание, восстановление России как великого и единого государства. Все остальное приложится.

И если приходится с грустью констатировать крушение политических путей, по которым мы до сих пор шли, то великое утешение наше в том, что заветная наша цель — объединение, возрождение родины, ее мощь в области международной — все-таки осуществляется и фатально осуществится.

 

Интервенция<<2>>

I

 

Я положительно затрудняюсь понять, каким образом русский патриот может быть в настоящее время сторонником какой бы то ни было иностранной интервенции в русские дела.

Ведь ясно, как Божий день, что Россия возрождается. Ясно, что худшие дни миновали, что революция из силы разложения и распада стихийно превращается в творческую и зиждительную национальную силу. Вопреки ожидания, Россия справилась с лихолетьем сама, без всякой посторонней "помощи" и даже вопреки ей. Уже всякий, кого не окончательно ослепили темные дни прошлого, может видеть, что русский престиж за границею поднимается с каждым днем. Пусть одновременно среди правящих кругов Запада растет и ненависть к той внешней форме национального русского возрождения, которую избрала прихотливая история. Но, право же, эта ненависть куда лучше того снисходительного презрения, с которым господа Клемансо и Ллойд-Джорджи относились в прошлом году к парижским делегатам ныне павшего русского правительства...

Природа берет свое. Великий народ остался великим и в тяжких превратностях судьбы — "так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат". Пусть мы верили в иной путь национального воссоздания. Мы ошиблись — наш путь осужден, и горькой иронией рока неожиданно для самих себя мы вдруг превратились чуть ли не в "эмигрантов реакции". Но теперь, когда конечная мечта наша — возрождение родины — все-таки осуществляется, станем ли мы упрямо упорствовать в защите развалин наших рухнувших позиций?.. Ведь теперь такое упорство было бы прямым вредом для общенационального дела, оно лишь искусственно задерживало бы процесс объединения страны и восстановления ее сил.

Нам естественно казалось, что национальный флаг и "Коль славен" более подобают стилю возрожденной страны, нежели красное знамя и "Интернационал". Но вышло иное. Над Зимним Дворцом, вновь обретшим гордый облик подлинно великодержавного величия, дерзко развевается красное знамя, а над Спасскими Воротами, по-прежнему являющими собою глубочайшую исторически-национальную святость, древние куранты играют "Интернационал". Пусть это странно и больно для глаза, для уха, пусть это коробит, — но, в конце концов, в глубине души невольно рождается вопрос:

- Красное ли знамя безобразит собою Зимний Дворец, — или, напротив, Зимний Дворец красит собою красное знамя? "Интернационал" ли нечестивыми звуками оскверняет Спасские Ворота, или Спасские Ворота кремлевским веянием влагают новый смысл в "Интернационал"?..

 

II

 

Все державы отказались от активной борьбы с русской революцией. Не потому, конечно, чтобы русская революция нравилась правительствам всех держав, а потому, что они сознали свое полное бессилие ее сокрушить. Испробовано уже то страшное, решающее средство, которым британский удав душил в свое время Наполеона, душил Вильгельма — блокада. Испробована — и не помогла: в результате получилось даже как-то так, что стало трудно уяснить себе — кто же тут блокируемый и моримый, а кто блокирующий и моритель, кто кого душит. И надменная царица морей устами своего нового Веллингтона вдруг заявила на весь мир:

- Европа не может быть приведена в нормальное состояние без русских запасов. Единственное разрешение вопроса — это заключить мир с большевиками...

Из всех союзников еще одна Япония держится несколько более неопределенно, загадочно. И именно к ней, к Японии, как к последнему прибежищу, устремлены сейчас глаза тех русских политиков, которых еще чарует Омск своими посмертными чарами.

Но ведь мертва же омская комбинация и труп ее бесплодно гальванизировать иностранными токами — не оживет все равно. Если уж не помогла иностранная помощь в прошлом году, когда русские армии в многие сотни тысяч надвигались на Москву со всех сторон — то что она может сделать теперь, когда от всех этих армий остались разве сколки осколков?.. Ну, а одними лишь иностранными штыками национального возрождения не достигнешь. А главное, смешны те, кто днем с фонарем ищет национального возрождения в тот момент, когда оно уже грядет — только иною тропой...

Власть адмирала Колчака поддерживалась элементами двоякого рода: во-первых, за нее, разумеется, ухватились люди обиженных революцией классов, мечтавшие под лозунгом "порядок" вернуть себе утраченное спокойствие, отнятое достояние и выгодное социальное положение; во-вторых, под ее знамя встали группы национально-демократической интеллигенции, усматривавшей в большевизме враждебную государству и родине, национально разлагающую силу. Именно эти последние группы представляли собою подлинную идеологию омского правительства, в то время как элементы первого рода систематически портили и компрометировали его работу.

Теперь, когда правительство пало, а советская власть усилилась до крупнейшего международного фактора и явно преодолела тот хаос, которому была обязана своим рождением, национальные основания продолжения гражданской войны отпадают. Остаются лишь групповые, классовые основания, но они, конечно, отнюдь не могут иметь значения и веса в сознании национальной интеллигенции. Таким образом, продолжение междоусобной борьбы, создание окраинных "плацдармов" и иностранная интервенция нужны и выгоды лишь узко классовым, непосредственно потерпевшим от революции элементам. Интересы же России здесь решительно не при чем.

Пусть господа идеологи плацдармов устраивают таковые подальше от русской границы. Пусть там готовят они своего Людовика XVIII, пока и их, так или иначе, не коснется огненное дыхание русского ренессанса.

 

О верности себе<<3>>

 

Познай самого себя!

Дельфийское изречение.

"Среди колчаковского офицерства, переполняющего Шанхай, нашлось очень и очень немного радующихся выступлению Японии. Даже эти офицеры, получившие возможность выехать за границу лишь при содействии Японии, с чувством глубокого негодования встретили вооруженное вторжение в Россию своей покровительницы".

Газ[ета] "Шанхайская жизнь", 20 апреля.

 

I

 

Можно ли говорить о непоследовательности, излишней "переменчивости" тех русских политических деятелей или тех офицеров, которые всецело и вполне поддерживали омское правительство, а теперь проповедуют "гражданский мир" и протестуют против иностранной интервенции?

Мне лично не раз приходилось слышать подобные упреки в чрезмерной впечатлительности и чуть ли даже не в перемене своих убеждений. В непристойной и демагогической форме они появлялись и в печати определенного направления. Считаю целесообразным поставить во всей полноте эту проблему, бесспорно представляющую собою ныне известное общественное значение. Ибо многие русские патриоты должны в настоящее время продумать ее до конца, чтобы ощущение ложного стыда, поверхностная боязнь осуждения со стороны некоторых из бывших спутников и соратников не помешали им принять правильное решение вопроса.

Должны ли бывшие "колчаковцы" теперь приветствовать военное выступление Японии в Приморье и по-прежнему исповедовать идеологию вооруженной борьбы с большевизмом до конца?

Я категорически утверждаю: нет, не должны. Не должны во имя того же самого национального и государственного принципа, который еще так недавно заставлял их вести с Японией переговоры о поддержке и бороться на фронте против красной армии.

Это может показаться парадоксальным, но тем не менее это так. Политика вообще не знает вечных истин. В ней по гераклитовски "все течет", все зависит от наличной "обстановки", "конъюнктуры", "реального соотношения сил". Лишь самая общая, верховная цель ее может претендовать на устойчивость и относительную неизменность.

Для патриота эта общая, верховная цель лучше всего формулируется старым римским изречением: "благо государства — высший закон". Принцип государственного блага освящает собою все средства, которые избирает политическое искусство для его осуществления. Быть верным себе для патриота значит быть верным этому принципу, — и только. Что же касается путей конкретного проведения его в жизнь, то они всецело обусловлены окружающей изменчивой обстановкой.

Самый безнадежный и несносный в области политики тип, это — прутковский "рыцарь Гринвальдус", который, ни на что окружающее не обращая никакого внимания, —

Все в той же позицьи
На камне сидит.

 

II

 

История являет нам очень много примеров крутых и как будто внезапных переломов в политике различных государственных деятелей, и среди них — великих учителей человечества в сфере политической жизни. Однако, лишь очень поверхностный или очень недобросовестный взгляд мог бы усмотреть в этих переломах "измену принципам".

В 1866 году, в разгар австро-прусской войны, после сражения у Садовой, Бисмарк из ожесточенного и давнишнего противника Австрии превращается вдруг в ее "искреннего" друга и ярого защитника. Прусские шовинисты, двор, военная партия изумлены и возмущены подобным "превращением" министра-президента и единодушно настаивают на продолжении войны с Австрией "до конца". Бисмарк после невероятных усилий (и даже не без помощи слез и рыданий!) склоняет короля на свою сторону, и прусские войска останавливаются неподалеку от беззащитной Вены. История показала, сколь дальновиден был крутой поворот в политике гениального канцлера.<<4>>

В середине восьмидесятых годов многие англичане с удивлением созерцали, как Гладстон из убежденного противника ирландского гомруля становится столь же убежденным его сторонником. Такой поворот "на 180 градусов" произвел на широкие круги избирателей неблагоприятное впечатление и способствовал поражению Гладстона на следующих общих выборах. Даже многие члены либеральной партии с тревогой взирали на "неустойчивость" премьера, а министр внутренних дел Чемберлэн вышел из его кабинета, тем самым подчеркнув и узаконив происшедший партийный раскол. Однако прошло не так много времени, и Англия убедилась, сколь мудр был знаменитый деятель, сумевший вовремя заметить опасность и, учтя ее, радикально переменить свою тактику. Еще и до сих пор английскому кабинету приходится распутывать ирландский узел, запутанный "твердой рукой" сменивших Гладстона консерваторов и "либералов-унионистов" чемберлэновского толка.

Подобные примеры можно приводить до бесконечности. Наиболее близкий нам — феерическое превращение Ленина из "друга" Германии в ее "врага", из антимилитариста в идейного вождя большой регулярной армии, из сторонника восьмичасового рабочего дня в насадителя десяти- и чуть ли не двенадцатичасового.

Что же, неужели все эти люди — изменники своим принципам? Ничуть. Они лишь умеют отличать принцип от способа его осуществления. Они — лучшие слуги своей идеи, чем те, кто близоруким и неуклюжим служением ей лишь губят ее, вместо того чтобы дать ей торжество. Они — не изменники, они только — не доктринеры. Они не ищут неизменного в том, что вечно изменчиво по своей природе. Они умеют учитывать "обстановку".

И возьмем другой пример. Французские эмигранты, наиболее "последовательные" противники великой революции, кончили тем, что вместе с иностранцами боролись против своей родины до тех пор, пока она не была окончательно разбита и унижена. Они — во имя родины! — радовались каждому поражению французской армии и огорчались при каждой ее победе. Они, наконец, радикально "победили" под Ватерлоо и торжественно вернулись восвояси под охраной английских солдат и русских казаков. — Сказала ли им "спасибо" национальная история Франции?..

Впрочем, быть может, Франция нужна была этим господам лишь постольку, поскольку она воплощалась в их прекрасных поместьях феодальной эпохи и в солнечной роскоши двора Людовика XIV?..

 

III

 

Русская интеллигенция боролась против большевизма по многим основаниям. Но главным и центральным был в ее глазах мотив национальный. Широкие круги интеллигентской общественности стали врагами революции потому, что она разлагала армию, разрушала государство, унижала отечество. Если бы не эти национальные мотивы, организованная вооруженная борьба против большевизма с самого начала была бы беспочвенна, а вернее, ее бы и вовсе не было.

Правда, нельзя отрицать, что идеология советов вызывает против себя ряд существенных возражений и в плоскости культурной, равно как экономической и политической. Но одни эти возражения никогда не создали бы того грандиозного вооруженного движения, которое в прошлом году ополчилось на красную Москву. Пафос этого движения был прежде всего национальный. Большевизм не без основания связывался в общественном сознании с позором Бреста, с военным развалом, с международным грехом — изменой России союзникам.

Так было. Но теперь обстановка круто изменилась. Брестский договор развеян по ветру германской революцией вместе с военной славой императорской Германии. "Союзники" сумели использовать к своей выгоде измену России еще более удачно, чем им бы довелось использовать ее верность — и мы во всяком случае вправе считать себя с ними поквитавшимися.

Но, главное, большевикам удалось фактически парировать основной национальный аргумент, против них выставлявшийся: они стали государственной и международной силой, благодаря несомненной заразительности своей идеологии, а также благодаря своей красной армии, созданной ими из мутного потока керенщины и октябрьской "весны".

Два прошедших года явились огненным испытанием всех элементов современной России. Это испытание закончилось победою большевизма над всеми его соперниками.

Весною 1918 года была в корне сокрушена оппозиция слева в лице "анархизма", одно время весьма модного в столицах и даже некоторых провинциях. Осенью того же года оказалась преодоленной "социал-соглашательская" линия, прерванная московской каноссою Вольского с одной стороны, и омским переворотом Колчака — с другой. Прошлое лето ушло на борьбу Москвы с Омском и Екатеринодаром. Результат этой борьбы налицо.

Как только пала колчаковско-деникинская комбинация, стало ясно, что внутри России нет уже более организованных, солидных элементов, могущих претендовать на свержение большевизма и реальное обладание властью в стране.

Отдельные вспышки случайных местных восстаний после рассеянных фронтов и сокрушенных правительств — лишь бесцельные судороги бессильного движения, и было бы верхом донкихотства возлагать на них мало-мальски серьезные надежды. Вместе с тем, стало столь же несомненно, что красное правительство, сумевшее ликвидировать чуть ли не миллионную армию своих врагов, есть сила, и вполне реальная, — особенно на фоне современных сумерек европейского мира.

В эту же минуту отпало национальное основание продолжения вооруженной войны с Советской властью. Жестокая судьба воочию обнаружила, что наполеоновский мундир, готовившийся для Колчака русскими национал-либералами, не подошел к несчастному адмиралу, как и костюм Вашингтона, примирявшийся для него же некоторыми русскими демократами.

Национальная сила оказалась сосредоточенной во враждебном стане... И русские патриоты очутились в затруднительном положении. Продолжать гражданскую войну (и то не во всероссийском масштаба) они ныне могут лишь соединившись с иностранными штыками, — точнее, послушно подчинившись им. Иначе говоря, им пришлось бы в таком случае усвоить себе психологию французских эмигрантов-роялистов: радоваться поражениям родины и печалиться ее успехам.

Если это назвать патриотизмом, — то не будет ли подобный патриотизм, как в добрые старые времена, требовать кавычек?

И если такую тактику считать даже венцом "последовательности", — то не лучше ли быть непоследовательным?

Что касается меня, то мне кажется, что переход от национальной ориентации Омска к эмигрантским настроениям в стиле Людовика XVIII — есть самая величайшая "непоследовательность" из всех возможных. И когда мне приходится читать теперь о боях большевиков с финляндцами, мечтающими "аннексировать" Петербург, или с поляками, готовыми утвердиться чуть ли не до Киева, или с румынами, проглотившими Бессарабию, не могу не признаться, что симпатии мои — не на стороне финляндцев, поляков или румын...

Лишь для очень поверхностного, либо для очень недобросовестного взора современная обстановка может представляться подобною прошлогодней. Не мы, а жизнь повернулась "на 180 градусов". И для того, чтобы остаться верными себе, мы должны учесть этот поворот. Проповедь старой программы действий в существенно новых условиях часто бывает наихудшей формою измены своим принципам.

Прекрасно знаю, что большевизм богат недостатками, что многие возражения против него с точки зрения культурной (вульгарный материализм, "механизация" жизни), экономической ("немедленный" коммунизм) и политической (антиправовые методы управления) еще продолжают оставаться в силе. Но главное, решающее возражение — с точки зрения национальной — отпало. Следовательно, и преодоление всех тягостных последствий революции должно ныне выражаться не в бурных формах вооруженной борьбы, а в спокойной постепенности мирного преобразования, путем усвоения пережитых уроков и опытов. Помимо того, теперь уже нет выбора между двумя лагерями в России. Теперь нужно выбирать между Россией и чужеземцами. А раз вопрос ставится так, то на все жалобы об изъянах родной страны, соглашаясь признать наличность многих из этих изъянов, я все-таки отвечу словами поэта:

 

Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!

 

Врангель<<5>>

 

"Помните все, кто не может мириться с большевиками, что в Крыму есть Врангель, который вас ждет, у которого найдется вам место." — Так пишет в одном из своих приказов ген[ерал] Врангель.

Еще держится этот уголок, ныне единственный во всей России, где кучка "верных" продолжает с мужеством отчаяния гибнуть за то, что она считает национальным делом. Неудачи не смутили ее, она, как старая гвардия при Ватерлоо, умирает, но не сдается.

Если расценивать эту картину с точки зрения эстетической, позволительно ею любоваться. они воистину прекрасны, эти благородные патриоты, умеющие умирать.

Но для родины, которую они так беззаветно чтут, было бы лучше, если б они так же умели жить. Они нужны ей ныне не для того, чтобы новыми каплями крови украсить ее терновый венец, — она требует от них жизни, хотя, быть может, и тяжелой — а не смерти. Ведь она уже воскресает, а они все еще видят ее только идущей на Голгофу...

Есть нечто глубоко трагичное в своеобразной ослепленности этих людей, в односторонней направленности их чувств и их ума. Морально и политически осудив большевистскую власть, они уже раз навсегда решили, что она должна быть уничтожена мечом. И этот чисто конкретный вывод они превратили в своего рода кантовский "категорический императив", повелевающий безусловно и непререкаемо, долженствующий осуществляться независимо от чего бы то ни было, "хотя бы он и никогда не осуществился", — по принципу "ты можешь, ибо ты должен"...

Но великий грех — смешение категорий чистой этики с практическими правилами конкретной политической жизни, целиком обусловленной, относительной, текучей. В сфере путей политической практики никогда ни в чем нельзя "зарекаться", ибо в них нет ничего непререкаемого. Сегодняшний враг здесь может стать завтра другом, нынешний друг — врагом (ср[авни], например, историю международных отношений, а в области внутренней политики — хотя бы историю "блокировок" политических партий). Сегодня следует пользоваться одним методом для сокрушения врага внешнего или внутреннего, завтра другим и т.д. Для патриота неподвижен лишь принцип служения родине, — все средства его воплощения целиком диктуются обстоятельствами. Говоря языком философским, в практической политике мы всегда имеем дело с "техническими правилами", а не "этическими нормами".

И если недопустимо придавать верховному этическому принципу условный, релятивный характер, то равным образом и подчиненные, технические предписания политики глубоко ошибочно и в моральном отношении предосудительно превращать в абсолютные, непререкаемые.

Романтизм в политике есть великое заблуждение, вредное для цели, которую она должна осуществлять, — вредное для блага родины. Романтизм для политики есть такая же ересь, как релятивизм для логики или этики. Политический романтизм, при всем его внешнем благообразии, импонирующем малодушным и пленяющем легковерных, на практике превращается в дурную, безнравственную политику, упрямое доктринерство, напрасные жертвы... Он опровергает самого себя, подрывает собственную основу.

Нравственная политика есть реальная политика. Величие цели, реализм средств — вот высший долг государственного искусства. И другой, подобный ему, вытекающий из него — единство верховной цели, многообразие конкретных средств.

 

Бороться. Бороться мечом, хотя бы картонным. Бороться во что бы то ни стало, до последней капли крови. "Если бы я остался единственным, я и то не положил бы меча перед большевиками," — говорил мне недавно один офицер, проделавший всю гражданскую войну. "Лучше смерть, чем большевики". — Мне кажется, что именно таково же настроение врангелевцев, по крайней мере, лучших из них:

 

...Личины ж не надену
Я в свой последний час...

 

Тут только психология, и ни грана логики. Тут только индивидуально-этические переживания, и ни грана политики. Можно, если хотите, любоваться цельностью психологического облика этих людей, но ужас охватывает при мысли об их судьбе. Когда же вспомнишь, что они стремятся стать все-таки жизненным фактором, что они не только соблазняют, но и насильственно увлекают малых сих, превращая их в орудие своих безнадежных мечтаний, что они ведут на бесполезную смерть не только себя, но и других, — хочется их остановить, убедить, образумить, доказать существенную безнравственность их пустоцветного морального подъема. Но... но "где говорит душа, там уже молчат доказательства". Они одержимы, эти русские интеллигенты, как в свое время были одержимы их родные братья, такие же "смертники", как ныне они, только "красные", а не "белые" — воистину, "в этом безумии есть система..."

Революция подлинно революционизировала Россию. Теперь даже такие глубоко "эволюционистские" группы, как кадетская партия или осколки былого октябризма, словно не мыслят себе политики вне чисто революционных методов борьбы. Отброшены куда-то далеко старые схемы и концепции, и академичный кадет под ручку с чиновным октябристом послушно подпевают революционным руладам Бурцева, чувствующего себя в море этих батальных звуков как старая рыба в воде...

А между тем, кадетским идеологам не мешало бы все-таки вспомнить старые схемы и концепции. Право же, многие из них не так уже устарели. И особенно тот мудрый дух "государственной лояльности" и эволюционизма, который по справедливости был фундаментом этой партии, ныне крайне нуждался бы в некоторой реставрации...

Бойтесь, бойтесь романтизма в политике. Его блуждающие огни заводят лишь в болото...

Вряд ли не приходится признать, что в сфере своего конкретного воплощения эти романтические порывы являют у нас зрелище, в высокой мере достойное сожаления.

В самом деле. Насколько можно судить отсюда, есть что-то внутренно порочное, что-то противоречивое в самом облике врангелевского движения, нечто такое, что с самого начала почти заставляет видеть в нем черты обреченности. Оно выбрасывает знамя гражданской войны и одновременно лозунг "широкого демократизма". По рецептам благонамеренных эсеров оно хочет править четыреххвосткой и монолитную фигуру Ленина сокрушить ветерком "четырех свобод". Увы, ведь у нас уже был на этот счет почтенный опыт самарского комуча и уфимской директории.

Дело в том, что если демократизм крымского правительства серьезен и искренен, он придет неизбежно к отказу от гражданской войны. Если же оно захочет упорствовать, ему придется либо капитулировать перед красной армией и собственной демократией, либо повторить 18 ноября и... пойти по пути Колчака и Деникина, только что осужденному историей.

"Не случайно, — довелось мне писать в прошлом году в одной из наиболее "одиозных" иркутских моих статей, — не случайно пришли мы в процессе гражданской борьбы к диктатуре. Не случайно осуществлена она и на юге, и на востоке России, причем на юге в форме более чистой, чем на востоке. Не случайно в центре России уже более двух лет держится власть, порвавшая со всеми притязаниями формального демократизма и представляющая собою любопытнейшее в истории явление законченной диктатуры единой партии".

Я вполне поддерживаю этот тезис и сейчас. Да, гражданская война есть мать диктатуры, и, признав одну, вы принуждаетесь принять другую. Четыреххвосткою не прогнать на внутренние фронты людей убивать своих соотечественников, как не создать и той исключительной волевой напряженности, которая необходима для власти гражданской войны.

И если ген[ерал] Врангель может еще щегольнуть своим демократизмом в Крыму, поскольку его "народ" состоит из кадров испытанных, заматерелых беженцев, то стоит ему только выйти из своей "конуры" на российские просторы, как демократическая мантия его государственности поблекнет, съежится и распадется в прах. Она, по-видимому, и так довольно эфемерна, эта мантия, и недаром в Париже уже появляются упрямые мальчики, утверждающие, что крымский король насчет демократизма гол...

Что же касается "демократической программы" ("Учредит[ельное] Собрание", "наделение крестьян землей" и проч.), то ведь и адм[ирал] Колчак широко "развертывал" таковую. Добрых желаний в Омске и Екатеринодаре было, право же, не меньше, чем теперь в Севастополе. Дело не в программе власти, а в ее конкретной основе, "реальном базисе". А конкретная основа Врангеля мало чем отличается от деникинской, и не может отличаться от нее, независимо от чьего бы то ни было желания, — в силу объективного положения вещей. Те же привычки, те же люди.

Второй "козырь" крымского правительства, долженствующий выгодно отличать его от прошлогодней власти Деникина, это — необычайная терпимость его ко всем мелким народцам, которым оно, как Бог нашим прародителям, настойчиво рекомендует "плодиться и размножаться".

Но эта тактика с одной стороны лишает его симпатий многих русских националистов, не разделяющих "федералистских" точек зрения на будущее России и оптимизма касательно грядущего автоматического воссоединения с ней ее отпавших окраин. С другой стороны, она мало импонирует последним, политика которых предусмотрительно предпочитает ориентироваться не на крымскую конуру, а на европейские центры. А тот факт, что врангелевские декларации всевозможных "самоопределений" подписываются его министром иностранных дел П.Б. Струве, уже окончательно подрывает всякую авторитетность подобных документов. Столп идеологии русского великодержавия, рыцарь Великой России, "новый Катков", как его, бывало, с озлоблением звали самостийники всех сортов, — и вдруг этот ультра-вильсоновский благовест, рассылающий воздушные поцелуи каждому звену наброшенной на Россию живой цепи!.. Опасная игра, едва ли стоящая свеч. Белыми нитками шитое лукавство, рискующее печальным финалом.

П.Б. Струве — в качестве покровителя "самоопределений", А.В. Кривошеин — в качестве "искреннего демократа". Блажен, чьи взоры лоснятся умилением, лаская голубой туман крымских горизонтов...

 

Ген[ерал] Врангель отказался пожать протянутую руку Брусилова, хотя она была протянута во имя России. И не только отказался, но в ответ на призыв примирения, согласно рекомендации французского генерального штаба, двинул свои войска на помощь полякам, чем, по-видимому, не только пролил достаточно русской крови, но и спас Варшаву.

Врангель, как Брут, несомненно, честный человек. Но, по-видимому, он принадлежит к тем натурам, которые, поставив себе целью выкачать воду из ванны, готовы это сделать, хотя бы вместе с водою пришлось выплеснуть оттуда и ребенка. "Большевизм должен быть уничтожен мечом" — таков категорический императив. И если даже злодейка-жизнь в данный момент причудливо соединяет голову большевистской гидры с головою родины, меч мстителя будет рубить по-прежнему сплеча: родина для этих увлеченных боем людей заслонена ненавистным большевизмом.

И они соединяются с врагами и завистниками России, творят волю наследников Биконсфильда, авгурски смеющихся над ними. Они, несомненные патриоты, превращаются в орудие союзных рук, сегодня поощряющих их порывы, а завтра предающих их, как Колчака. Странное дело, — их гордость не мешает им скользить по скользким паркетам парижских министерств, несмотря на Одессу, несмотря на Иркутск... Неужели же они ничего не забыли и ничему не научились?

Их путь фатально бесславен, каковы бы ни были они сами. При настоящем положении вещей их доблесть столь же нужна стране, сколь доблесть чужеземца. В конце концов их сходство с наполеоновской гвардией у Ватерлоо оказывается несколько "формальным": та до конца спасала Францию от иностранцев, а они до конца спасают иностранцев от "безумной" России, думая, что спасают Россию от безумия. Столь же формальным получается их сходство с Михайлой Репниным: они отталкивают московские личины, но зато усиленно облекаются в заморские, басурманские. Тут они, скорее уже, напоминают кн[язя] Курбского...

Нет, нет, не они, националисты, творят ныне национальное дело, а полки центра под ненавистными красными знаменами. Ничего, — трехцветное знамя французской революции тоже ведь в свое время объявлялось исчадием ада, и это не помешало ему, однако, обойти потом всю Европу и покрыть родину славой, вполне искупившей позор бурбонских лилий, кончивших дни свои в грязи большой европейской дороги под колесами иностранных колесниц...

Так что же, — идти в Каноссу? — Опять старая тема.

О, конечно, много терний и на пути соглашения с большевиками, вернее, признания их. Не следует скрывать этого. Лишь люди, не испытавшие на себе практику зрелой коммунистической жизни, могут обольщаться ею. — Но ведь иного выхода сейчас нет. Гражданская война, как показал опыт, не только не губит эту ненавистную коммунистическую практику, но, напротив, питает ее собою, укрепляет худшие ее стороны и, безжалостно истощая страну, разжигает лишь злорадные взоры иностранцев.

Помню, когда сверхъестественно голодающая, терроризированная Пермь переживала мучительные дни неопределенности, когда сегодня приходили вести о продвижении белых на Пермь, а завтра о наступлении красных на Екатеринбург, когда каждый успех белых отражался усилением террора, новыми казнями, — измученное население, отчаявшись в освобождении, охватывалось одним преобладающим чувством: "один бы конец — только бы ушел кошмар этой прифронтовой жизни, этой военной саранчи, этой убийственной атмосферы гражданской войны"...

Повторяю еще и еще раз, путь примирения — тоже трудный, жертвенный путь, не сулящий каких-либо немедленных чудес. Но он настойчиво требуется теперь интересами страны. Ликвидируя организованную контрреволюцию, он ликвидирует и революцию внутри государства, сведя ее к эволюции. Он один создаст условия, способствующие постепенному изживанию изъянов современного русского быта. Он один убережет страну от засилия иностранщины. Наконец, он неизбежно облагородит облик государственной и, главное, административной власти, столь нуждающийся в облагорожении. Пора расстаться с деморализующим революционным лозунгом "чем хуже, тем лучше".

Нужно во имя государства теперь идти не на смерть от своих же пуль, как врангелевцы, а, как Брусилов и тысячи офицеров и интеллигентов, — на подвиг сознательной жертвенной работы с властью, во многом нам чуждой, многим нас от себя отталкивающей, богатой недостатками, но единственной, способной в данный момент править страною, взять ее в руки, преодолеть анархизм усталых и взбудораженных революцией масс и, что особенно важно, умеющей быть опасной врагам.

Чем скорее исчезнут с лица России последние очаги организованного повстанчества, после Омска и Екатеринодара утратившие всякий положительный смысл, тем вернее будет обеспечено дело нашего национального возрождения, о котором все мы мечтаем. Путь в Каноссу, таким образом, окажется путем в Дамаск.

Если бы крымская Вандея завершилась не новыми потоками русской крови, а добровольным "обращением" Врангеля, его ответным приветом Брусилову, — какой бы это был праздник, какое бы это было национальное счастье!

 

Над бездной<<6>>

I

 

По-видимому, Россия стоит перед полосою новых испытаний, и вновь не знаешь, что сулит ей завтрашний день. Государственный организм, "подмороженный" ледяным дыханием до пределов углубленной революции, местами начинает оттаивать — вместе с весенним оттаиванием земли.

Из трех путей ликвидации революционной лихорадки прихотливая история словно выдвигает ныне наиболее мучительный и наиболее опасный. Тот самый, который, ликвидируя революцию, вместе с тем решительно угрожает самому бытию России.

Первый путь был испытан первым двухлетием большевистского властвования. Он воплощался во всероссийском фронте Колчака, признанного за "верховного правителя" всеми активными противобольшевистскими элементами страны. По нему наступали на красный центр ударные батальоны государственности, снабженные готовым аппаратом власти, готовыми формулами конкретных политических рецептов. В случае их торжества страна продолжала бы оставаться политически подмороженной до тех пор, пока ее оттаивание уже не влекло бы за собой ее гниения.

Однако история осудила этот путь: он оборвался падением Омска и Екатеринодара и был увенчан иркутской трагедией 7 февраля. Всероссийский аппарат белой власти рассыпался в прах, превратившись сразу в нестройную многоголосицу беспочвенных и взаимно враждующих "общественных течений" — печальный символ вырождения и упадка. Рассыпалась и белая армия, напитав красную заграничным снаряжением и амуницией. Крым и Забайкалье были лишь "трупными пятнами" умершего движения.

Второй путь государственного преодоления революции — путь через нее саму. Путь постепенного, органического перерождения самих революционных тканей. Силою вещей и логикой власти втягивался красный центр в национальную работу, автоматически подчиняясь историческим задачам, стоящим перед страной. Государство, пользуясь характерным образом Ленина, становилось похожим на редиску: будучи красным лишь снаружи, внутри оказывалось белым как снег. Создавшееся положение повелительно диктовало русским патриотам ликвидацию тактики саботажа и всемерное сотрудничество с революционною властью, несмотря на ее красную оболочку. Необходимо было спасти аппарат государственного принуждения. Жизнь неизбежно должна была его наполнить новым содержанием. При этом невольно вспоминалось и ободряющее поучение французской революционной практики, столь ярко формулированное Тэном:

"Между уполномоченным Комитета Общественного Спасения и министром, префектом и супрефектом Империи разница невелика: это тот же человек в разных одеждах, — сперва в карманьоле, а затем в расшитом мундире".

И вот широкими кадрами, вслед за русским офицерством, полилась русская интеллигенция в аппарат революционной власти. Не во имя революции, а во имя родины. Во имя тех же целей, которые ставил себе организованный белый фронт. Война с Польшей, обуздание окраинных сепаратизмов, восстановление роли России в международном мире — все это разжигало национальное чувство и, казалось, усиливало шансы второго пути. История щупала его с тою же пытливой настойчивостью, как в свое время первый.

Однако теперь наступают дни испытаний и для него.

 

II

 

Ликвидация последних вспышек выродившегося окраинного движения вплотную поставила перед московскою властью проблему государственного воссоздания. Как и следовало ожидать, конец запоздалых военных авантюр оказался для правоверного коммунизма фактором значительно более опасным, нежели их искусственное и нудное продолжение.

Пришла пора на деле решать задачу хозяйственного возрождения страны. Нужно было, наконец, переходить к методам более или менее нормального управления. Режим военной диктатуры, доведенный до крайнего напряжения, уже переставал соответствовать требованиям момента.

Московская пресса последних недель дает очевидное свидетельство, что эта истина начинает усваиваться и большевиками. В партии идет глубокое брожение, упорное искание новых путей, нарастают разногласия, особенно резко проявившиеся в вопросах о роли и задачах профессиональных союзов, подвергнутом "свободной дискуссии" центральным партийным комитетом. Если группа Троцкого, увлеченная успехами советского милитаризма, настаивает на "огосударствлении" профсоюзов во имя теснейшего вовлечения их в советскую хозяйственную работу, то большинство партии во главе с Лениным и Зиновьевым решительно возражает против "бюрократического дергания профсоюзов" и высказывается за их относительную "демократизацию".

Этот частный вопрос характеризует собою общее политическое положение. Пришло время, когда правящая партия должна более, чем когда-либо, приспособиться к обстоятельствам места и времени. Доктринерство и утопизм имеют свои пределы, и методами насильственного коммунизма современную Россию экономически не возродить. Экстремистские иллюзии внутри страны изжиты, а мировая революция явно запоздала. Приходится неизменно констатировать, что советское правительство должно пойти на "экономический Брест" — иначе оно погибнет, увлекая за собою в бездну формальные основы государственности — организацию власти и дисциплину, с таким трудом им выкованную.

И вот как раз в этот критический для него момент по стране с усилившимся оживлением прокатывается "зеленый шум", прорывается накипевшая ненависть, проступают зловещие пятна восстаний. Заявляет о себе третий и последний путь исцеления революционной болезни.

Было бы бесполезно отрицать "органичность" начавшегося движения. В отличие от вымученных "переворотов" эмигрантщины, оно возникает стихийно и коренится в массовых настроениях. Чем оно дезорганизованнее, тем органичнее: таков уж "русский бунт"... Да, несомненно, "народ восстал", как он в свое время поднялся с большевиками на Керенского, крича о "хлебе, мире и земле". И это поистине символично, что Зимний Дворец вновь ожидает безжалостных ядер с "Авроры".

Но трагедия в том, что "подлинность" восстания еще далеко не есть ручательство его благотворности. Это слишком сильно действующее средство, чтобы приветствовать его, зажмурив глаза. Это в точном смысле — "последнее средство": "пропадай душа моя с филистимлянами!.." Монтескье был очень прав, утверждая, что "народ либо слишком, либо недостаточно деятелен; иногда сотней тысяч рук он все опрокидывает, а иногда сотней тысяч ног он движется, как насекомое". Вот почему и нынешний зеленый шум наводит на многие грустные думы. Он поселяет в душу ряд различных, сталкивающихся чувств, из которых первое место занимает патриотическая тревога.

Разумеется, теперь, когда взрыв — правда, еще частичный, — уже произошел, неуместным и даже несколько смешным кажется тот, кто "на бунтующее море льет примирительный елей". Судьбу борьбы решит сама борьба. Но все же хотелось бы еще надеяться, что для осуществления неизбежной ликвидации затянувшегося состояния революции история выберет более экономный, менее разрушительный, не так дорого стоящий путь...

Победа повстанцев — произойди она не по "радио из Риги или Ревеля" — только принесет с собою России керенщину в кубе. Распадение страны при ней достигнет небывалых масштабов. "Новая власть" неизбежно родилась бы под знаком "свободы", недостаток которой столь тяжко ощущается при советах, но избыток которой нам столь мучительно знаком по месяцам революционной "весны". Россия превратилась бы в огромный "дом анархии", как именовался в эти месяцы захваченный анархистами особняк московского купеческого клуба на Малой Дмитровке... И откуда найдутся тогда в разоренной стране центростремительные силы, способные прекратить вакханалию всевозможных самостийничеств и своеволий, грозящую разыграться при первых признаках заката Москвы, и реально "объединить" Гучкова с Махно, а Керенского с Марусей Спиридоновой?.. В лучшем случае, восстановление страны затянется на десятилетия.

Все это так. Но вместе с тем не подлежит сомнению, что если большевизм застынет на своих ортодоксальных позициях, если он не проявит в своей внутренней хозяйственной политике той исключительной гибкости, какую ему пришлось проявить в сфере политики внешней, — стихийный, анархический взрыв будет неизбежен, как бы кто к нему ни относился. С зеленым шумом отчаяния не справиться одним лишь террором, "успокоение" здесь может оказаться успешным только в том случае, если пойдет рука об руку с "реформами", и притом самыми недвусмысленными.

По-видимому, наиболее осторожные и дальновидные большевики все это сами прекрасно понимают, проповедуя умеренность и приспособляемость, готовя "отступление на новые позиции" и решительно ополчаясь на "детскую болезнь левизны в коммунизме"...

Но не поздно ли уже?.. О, если бы на этот вопрос можно было ответить отрицательно!..

 

III

 

Это опыт всех времен и народов — что крайняя партия не может держаться у власти бесконечно долгое время. Или она теряет власть, или путем своеобразного "почкования" от нее отделится еще более крайняя группа, и правительство "эволюционно" переместится в центр... В данный момент Россия, как кажется, стоит перед одною из этих возможностей.

Серые воды Кронштадта, из пены коих некогда родилась революционная Венера, ныне снова бурлят, покрываясь подозрительной пеной. Авангард революции словно уже вступает в обитель "реакции", — быть может, в этом есть своя логика: на то он и авангард, чтобы первым завершить необходимые превращения...

Нельзя не признаться, что как-то странно звучат строки советского радио о "несознательных матросах Кронштадта": слишком уж это радио само приучило всех нас к мысли, что "кронштадтский матрос" и "несознательность" — понятия несовместимые...

Нет, очевидно, дело здесь все-таки не в этом, и уж, конечно, не в "меньшевиках и эсерах", этих роковых фантомах русской государственности, навязывающих себя ее сознанию всякий раз, когда настает острый период ее болезни. Как в известном чеховском рассказе "Тиф" герою не дают покоя какие-то "чухонцы и греки, — противный, совсем лишний на свете народ", так наша современная жизнь знает своих чухонцев и греков: с надоедливостью неотвязчивых галлюцинаций мучат они больную страну... Но, разумеется, они — не причина болезни, а лишь ее досадный симптом. Не в них главное.

Дело в том, что наступает самый трудный период революционного процесса: период создания новых социальных и экономических связей. Разрушение старого закончено, и оно дошло до таких пределов, что дальше идти не может. "Так больше жить нельзя, сил нет терпеть" — вот основа зеленого шума. И только быстрый и трезвый учет властью господствующих настроений деревни, вообще "народа", может спасти страну от окончательной катастрофы и неслыханного распада.

Ближайшие месяцы, вероятно, принесут ответ на мучительный для всякого русского человека основной вопрос современности: ужели суждено России ее воистину великую революцию купить у Духа истории лишь страшною ценою национального обмельчания и государственного распада?

 

Памяти В.Д. Набокова<<7>>

 

Ужасы эпохи уже давно притупили наши нервы, ко всему приучили, атрофировали способность ужасаться.

Но эта последняя русская трагедия вновь заставляет содрогнуться, выводит из состояния привычного психологического огрубения, обретенного в годы борьбы. Эти безумные выстрелы в зале берлинской Филармонии отзываются в душе нежданной раной, острой "физиологической" болью...

Тут нечто, чего не уловишь категориями политики. Тут наше культурно-национальное несчастье. Сейчас, в первые дни, не хочется, просто даже как-то противно предаваться политическим размышлениям у этой могилы, оценивать эту прекрасную смерть масштабами повседневного порядка.

Страшно, что гибнет цвет и гордость России, что вихрь шумный опустошает не только родину, но настигает и лучших ее сынов, куда бы судьба их не укрыла...

Не в том дело, какой политической ориентации держались Милюков и Набоков, — их значение и существо их в сотой доле не исчерпывается всеми этими "старыми" и "новыми тактиками" — трафаретами нынешней минуты.

Это — люди большой культуры, подлинного духовного аристократизма, по которым история и мир судят о нации и эпохе. Что бы они ни думали и что бы они ни делали, нельзя их не ценить, даже и оспаривая их, даже и борясь с ними. Увы, — немного в России таких людей, и беречь их нужно, как зеницу ока.

Революция в образе разнузданной банды матросов отняла у России Кокошкина и Шингарева. Набоков — жертва реакции в образе блестящих гвардейских офицеров звучных фамилий. Там — исступление черной злобы. Здесь —

 

Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнет пистолет...

 

Исконный рок России, — словно какой-то мистический заговор темных сил, неизменно губящих ее надежду и славу...

В лице рыцарскою смертью погибшего В.Д. Набокова родина теряет не только верного, честного патриота, не только вдумчивого ученого, но и человека, в котором воплощались лучшие традиции старой русской интеллигенции, восходящей в духовном генезисе своем к декабристам, Чаадаеву, людям сороковых годов — незабвенной плеяде вдохновения и чести.

Аристократизм рождения сочетался у этих людей с глубочайшими и благороднейшими традициями либерализма мысли. И недаром в этом петербургском аристократе с холодным обликом, редким по эстетической цельности, Россия обрела несравненного выразителя своих весенних мечтаний, золотых дней своего первого парламента, первой Думы...

Так неразрывно, так тесно связана его жизнь с этими далекими, милыми призраками... "Лучшие люди"... Старая гвардия русской интеллигенции... Ответный адрес царю — символ веры молодой России... Речь 13 мая — "власть исполнительная да подчинится власти законодательной"... В надежде славы и добра вперед смотрели без боязни...

И пусть потом, на фоне "страшных лет России", быть может, слишком несоизмеримыми, чуждыми жизни оказались эти люди, воспитанные в иное время, верные иным заветам: — первенцы русской свободы, светочи русского либерализма, они не могли перестать быть собою, и в стране иррационального вихря, которую не объять умом и не измерить логикой, им вдруг не нашлось места, — им, лучшим ее сынам!.. Горький, мучительно трагичный удел...

Но что бы ни случилось с Россией, какова бы ни была новая ее интеллигенция, рожденная в грозе и буре, вихрем воспитанная и горем закаленная, многое забывшая и многому научившаяся, — светлая память национальной весны не умрет. И навсегда связанным с этим дорогим воспоминанием останется четкий образ рыцаря без страха и упрека, доблестно жившего и жизнь свою прекрасным концом в подвиге любви запечатлевшего — Владимира Дмитриевича Набокова: —

 

Его, как первую любовь, —
России сердце не забудет...

 

Генерал Пепеляев<<8>>

(Из личных воспоминаний)

 

Партизанский отряд генерала Пепеляева, год проблуждавший в якутских дебрях, захвачен советской экспедицией и во главе с самим А.Н. Пепеляевым находится ныне в плену, ожидая суда. Печальный, но с самого начала предрешенный финал всей этой наивной, никчемной затеи. Последняя тучка давно рассеяной бури...

Мысль невольно задерживается на центральной фигуре умолкнувшего отзвука далекой гражданской войны. И горько поражает тягостное, досадное несоответствие между благородными контурами этой фигуры и масштабами жалкой, бесславной авантюры, которой он дал свое имя!..

Знающие А.Н. Пепеляева от души пожалеют этого прекрасного человека и незаурядного военного деятеля, в свое время окруженного ореолом бесчисленных боевых легенд. Он погиб жертвою нашего трудного времени, не будучи в состоянии разобраться в его головоломных событиях и на горе себе подпав под влияние пустых, недалеких, подкаретных политиков из демократической обывательщины.

"В революционные эпохи познать свой долг еще труднее, чем его исполнить" — говорил когда-то Бональд. Трагедия ген. Пепеляева — как раз в том, что он не сумел познать своего долга. Исполнить его он бы во всяком случае сумел...

Пишущему эти строки довелось довольно близко познакомиться с А.Н. за последние годы в Харбине. Перелистывая свой дневник, я нахожу ряд листков, посвященных впечатлениям от наших встреч...

Было время, когда наши пути почти совпадали. Это было как раз тогда, когда печатались мои первые харбинские статьи в атмосфере всеобщего непонимания, тупого переполоха недавних соратников, глупого лая беженской прессы. Весной 20 года он приветствовал мои примиренческие выступления и даже был близок к переходу на сторону революционных войск для борьбы с японской интервенцией и ее пресловутой "болванкой" ат. Семеновым. Столь же безоговорочно сочувствовал он России в русско-польской войне...

Тогда-то мы и познакомились через полк. А.А. Бурова, первого моего единомышленника на Дальнем Востоке, ныне видного офицера советской армии.

При первом же свидании моральный облик А.Н. предстал предо мною во всей его чарующей цельности. Во всех чертах его простого, по-солдатски "обветренного" лица сквозила открытая прямота, надежная мужественность честного воина. Я видел перед собою русского патриота, крепкою, земляной любовью любящего русский народ и скорее чувствующего, чем понимающего всю безнадежность того тупика, в который попало белое движение, ставшее одновременно и антинародным, и антинациональным.

"Я не политик, — твердил он, — но просто как русский человек вижу, что с японцами нам не по дороге. Если нужно выбирать, — лучше уж с красными. Тем более, что теперь уже не должно быть ни красных, ни белых. Есть Только русский".

Но в революционной власти его неизменно отталкивал ее деспотизм, возмущали диктаторские повадки. Пафоса государственного он вообще не умел чувствовать, всецело поглощенный интуицией "народа". Воистину, он был органическим демократом, и суровый дух автократического водительства ему не мог не быть враждебным. Для осознания всей исключительной сложности современной политической ситуации у него естественно недоставало надлежащей подготовки, и в плане рациональном он подходил к действительности с упрощенными, бедными схемами поверхностного демократизма, усвоенного из вторых и третьих, да к тому же еще весьма захолустных, рук. С другой стороны, компромиссы, столь неотвратимые в политике, были противны его натуре. Он хотел "служить народу", а постичь логически всю безмерную запутанность проблемы "воли народа" оказывался не в состоянии.

И, разумеется, растолковать ему все это, или хотя бы поселить в ясную его душу спасительный скептис на этот счет — было невозможно. Ведь он был трижды прав, признавая свою абсолютную некомпетентность в политике, а злая судьба в наше время всеобщей политической повинности заставляла его быть политиком более, чем кого-либо другого!..

Вот почему после появления в печати моей статьи "Зеленый шум" (о "зеленом", анархическом движении, тогда раздувавшемся за границей) он взволнованно признавался, что статья эта его очень огорчила: — разве можно возражать против народного движения? "Это ведь не Деникин и не Колчак с интервенцией". О политической природе и объективных результатах такого движения в слепую он не хотел и психологически не мог спокойно и трезво рассуждать. Он не желал и поразмыслить над двумя существеннейшими вопросами, тогда поставленными пере дни: 1) "В какой мере и в каком отношении зеленый шум есть народное движение?" и 2) "всякое ли народное движение есть благо?.."

Эти черты его характера помешали удачному завершению его переговоров с представителями революционной власти относительно выступления на антияпонском и антисеменовском фронте, куда его приглашали командующим народно-революционной армией. Ему предложили съездить в Благовещенск, дабы на месте убедиться в факте начинающегося воссоздания русской боевой силы и возможности работы над ее дальнейшим укреплением. Он лично не поехал, но просил отправляющегося туда Бурова подробно сообщить ему о впечатлениях. Видимо, он переживал сильные колебания. Буров съездил, вернулся в Харбин и сообщил, что работа в армии возможна, дисциплина налаживается и предрассудки революционной весны успешно изживаются.

- Ну, а как власть? На самом деле демократическая, или только по ярлыку (ДВР)? Народная, или нет?

И Буров, и я долго убеждали его в абсолютной химеричности мечтаний увидеть в настоящее время в России формально демократическую власть. Он стоял на своем, беспрестанно повторяя слово "народ" и... остался в Харбине. Ездил извозчиком, ловил рыбу на Сунсри — в то время как Буров, вступив в ряды русской армии, принимал руководящее участие в читинской операции, ликвидировавшей семеновщину.

Эмигрантская атмосфера дурно действовала на А.Н. Он все глубже и безнадежнее стал подпадать под влияние группы лиц, сочетавших весьма недалекий ум с авантюристическими наклонностями и дешевым эсерообразным прекраснодушием. Этой группе было нетрудно играть на слабых струнах его духовного облика.

Однако инстинкт патриота все же не позволил ему идти об руку с японцами, и он долгое время находил в себе силы уклоняться от систематических зазываний, ему адресовавшихся. И комбинаторы портартурских интриг начала 21 года, и братья Меркуловы, и пресловутый "воевода" — все поочередно, нуждаясь хоть в одном "честном имени", пытались затянуть его к себе, и все одинаково бесплодно. Помню, весной 21 года я настойчиво советовал ему публично отгородиться от тогдашних переворотчиков. Подумав, он приготовил интервью, направленное против интервенции и белых авантюр старого стиля, но одновременно и против советской диктатуры, которая, по его мнению, должна быть сломлена "начинающимся в Сибири народным движением". Он читал мне это интервью перед его напечатанием и принял ряд моих поправок, направлявших центр тяжести удара не налево, а направо, против приморских авантюристов. Благодаря этому я получил возможность публично отозваться на выступление популярного генерала сочувственной статьей в "Новостях Жизни".

Закончил я эту статью выражением "глубокой надежды, что судьба убережет А.Н. Пепеляева от поспешных решений и политической переоценки движения, моральную свою связь с которым он так живо чувствует: — его жизнь еще очень понадобится России".

Увы, этой надежде не суждено было оправдаться...

С каждым месяцем он все упорнее твердил, что если "начнется народное движение" против советской власти, — он не сочтет себя вправе стоять от него в стороне. "Друзья" же старались заставить его каждую ничтожную крестьянскую вспышку в Сибири принимать за "начало широкого народного движения". С одним из этих роковых "друзей", необыкновенно бестолковым и самодовольным доморощенным "экономистом", довелось мне несколько раз крупно, но, разумеется, бесплодно беседовать. Было ясно, как Божий день, что они ведут к бессмысленной катастрофе этого прекрасного человека, эту яркую жизнь, столь нужную России.

Хочется верить, что эта катастрофа все же не будет непоправимой...<<9>>

Свершилось поистине что-то сверхнелепое, что было бы смешно, если бы не было так грустно.

Мимолетное восстание кучки далеких якутов было расценено этими "политиками" как "занимающийся пожар антибольшевистской революции", и несчастный генерал, очертя голову, без веры в дело (я видел его за несколько дней до отъезда), кинулся в нелепую, заведомо обреченную авантюру — с постыдной помощью владивостокских черносотенцев и под похотливое ауканье блудливых перьев местного "Русского Голоса", из уютного харбинского далека цинично смакующих каждую новую жертву, каждую порцию свежей русской крови...

...Вспоминает ли Анатолий Николаевич теперь, в томительном тупике красной тюрьмы, о неоднократных предостережениях искренно любившего и ценившего его друга, — но только друга без кавычек и без демократической аффектации?..

 

Россия на Дальнем Востоке<<10>>

 

1.

 

Соглашения Советской России с Китаем и Японией, несомненно, открывают свежую страницу новейшей истории Дальнего Востока.

Русская революция временно сбила Россию с ее исторических позиций у берегов Тихого океана. Покуда внутри страны длилась тяжкая тяжба за власть, — незащищенные границы государства угрожающее передвигались вглубь территории. Гражданская война парализовала возможность серьезной национальной обороны.

В 1919 году уже Колчаку приходилось испытывать во Владивостоке напор интервентских сил, чувствовавших себя на русской земле как государство в государстве. Под флагом "помощи" противобольшевистским русским армиям союзники, естественно, осуществляли свои собственные национальные интересы. И там, где интересы эти можно было осуществить за счет России, — с Россией не считались. И белые армии объективно становились агентами расчленения, распада страны.

Наиболее опасным противником России на Дальнем Востоке являлась, несомненно, Япония, поскольку ее правительство пыталось в своих расчетах использовать русскую смуту.

С.-А. Штаты, территориально в Азии не заинтересованные, да и экономически относительно индифферентные к району Великого Сибирского пути, эвакуировали свои войска из пределов русского Дальнего Востока вскоре после ликвидации колчаковского правительства. К этому же времени покинули Сибирь последние эшелоны чешских воинских частей, стяжав печальную популярность среди русского населения, равно как и среди всех русских политических группировок.

Оставалась Япония, упорно удерживавшая свои войска во всех существенных пунктах Восточной Сибири, прикрывая интервенцию всевозможными предлогами. А под защитой японской военной силы на оккупированной территории располагались русские "белые" правительства, внутренно бессильные, невероятно бездарные, вербовавшиеся из откровенно авантюристских, денационализированных элементов.

В 1920 году уже окончательно выяснилось, что собирание страны идет из центра, из Москвы. В тот момент, когда борьба за Москву кончилась победой советов, — советское правительство исторически превратилось в общероссийскую национальную власть. Каковы бы ни были качества его политики, во вне оно одно фактически представляло Россию. А белые осколки, в силу иностранной поддержки еще задерживавшиеся где-нибудь на окраинах, по существу были ничем другим, как форпостами врагов России на русской территории.

Однако, несмотря на все препятствия, вопреки исключительно тяжелой обстановке, последние пять лет (1920-1925) были годами неуклонного, систематического, хотя и медленного, возвращения России на ее дальневосточные позиции. Соединенными силами красной армии и советской дипломатии преодолевалась одна трудность за другой, и в настоящий момент можно смело сказать, что полоса наиболее тяжких испытаний уже позади. Пройдет еще немного времени, и последний иностранный солдат покинет русскую землю (последний срок эвакуации Сахалина — 15 мая 1925 года). Вместе с тем, пекинское и мукденское соглашения с Китаем зафиксировали заинтересованность Советского Союза в КВжд, как предприятии, находящемся в совместном русско-китайском управлении.

Россия вновь становится неизбежным и крайне существенным элементом международного равновесия на Дальнем Востоке. И хотя много еще предстоит ей помех и шероховатостей на дальнейшем ее пути, хотя очень многое нужно еще сделать, чтобы свести на нет ужасные плоды пережитого лихолетья, — можно уверенно и спокойно смотреть в лицо будущему: тому ручательство — минувшее пятилетие.

 

2.

 

Когда 5 января 1920 года пало в Иркутске колчаковское правительство, к востоку от Байкала пошли весьма пестрые события. Но основным фактом все же представлялось наличие японских войск по линии сибирского пути. Что касается полосы отчуждения КВжд, то в марте 20 года в Харбине пал Хорват и его падением был нанесен сокрушающий удар русскому влиянию старого типа в сфере китайских дел. Москва пыталась было установить тогда же взаимоотношения с пекинским правительством (известная "нота Карахана"), но безуспешно.

В Чите и Забайкалье распоряжался атаман Семенов. Приамурское и приморские русские областные правительства ориентировались на Москву, но практически их руки были связаны интервенцией. Памятное "выступление" японцев 4-5 апреля 20 года являлось грозным предостережением и имело целью показать, кто есть настоящий хозяин края. Печальные николаевские события послужили для Токио удачным предлогом для прочной оккупации Сахалина и укрепления политики интервенции.

Борьба с интервенцией могла быть только партизанской. И она велась, она готовилась, обещая быть особенной тягостной для японцев зимой. В значительной мере под давлением этой перспективы осенью того же 20 года страна Восходящего Солнца начала отступать. Ее войска очистили Забайкалье и Приамурье, задерживаясь в Приморье. Конечно, вслед за эвакуацией иностранных войск немедленно лопнула и убогая "власть" атамана Семенова. Неистовый соратник его, Унгерн, ушел с отрядом своим в Монголию, где впоследствии был изловлен красными частями. "Каппелевцы" при содействии японцев оказались перевезенными по КВжд в Приморье.

Россия возвращалась к Тихому океану. Возвращалась фактически, не будучи формально признанной державами, опираясь только не самое себя. Время работало на нее.

Маньчжурия и Приморье продолжали, однако, жить особой жизнью. Положение на КВжд определялось рядом фикций, за коими крылось давление великих держав. "Русско-Азиатский Банк", порвавший всякую связь с реальной Россией, именем своих мнимых прав делил с китайским правительством руководство дорогой. Долгое время авантюристы гражданской войны, эпигоны "белой мечты", смотрели на полосу отчуждения как на удобный "плацдарм" для развития очередной антисоветской экспедиции. В Харбине сосредоточился и "идейный" штаб дальневосточной эмиграции, прилагавший все усилия к отражению советской волны от областей дальневосточной окраины. "Государственно-мыслящие" депутации то и дело сновали в Пекин и Токио, науськивая их на Москву. Белый Харбин старался стать пистолетом, направленным на Россию.

Положение в Приморье складывалось тоже неблагоприятно. Фактическим хозяином положения там являлся японский оккупационный корпус. "Юридически" же Приморье примыкало к "Дальневосточной республике" (ДВР), организованной Москвой на русской территории к востоку от Байкала. Эта республика, по мысли советского правительства, должна была служить своего рода "буфером" между РСФСР, переживавшей тогда еще период "военного коммунизма", и государствами восточной Азии. ДВР обладала демократической конституцией и "буржуазной" экономикой.

Во Владивостоке формально у власти находилось областное правительство во главе с коммунистом Антоновым. Естественно, оно не нравилось японцам, и уже с января 1921 года стал подготовляться "переворот", долженствовавший заменить Антонова Семеновым. Последний жил тогда в Порт-Артуре, рвался снова в бой, козыряя "демократизмом" и поддерживая оживленные связи с белыми группировками Харбина.

Но когда организация переворота была уже налажена, ее плодами воспользовались не семеновцы, а братья Меркуловы, ловко прельстившие каппелевцев в последний момент. 26 мая 1921 года власть в Приморье перешла от Антонова к монархическому и откровенно японофильскому правительству Меркуловых.

Это было очередное препятствие на пути возвращения России к тихоокеанским берегам. Соглашение с Японией роковым образом отодвигалось дальше и дальше. Китай, со своей стороны, медлил с признанием новой России.

Внутреннее убожество меркуловского правительства проявилось раньше, чем даже можно было ожидать. Это был какой-то жалкий провинциальный фарс, захолустная игра смешных честолюбий четвертостепенных "политических" персонажей. Словно для того только они и выбросили трехцветный флаг, чтобы окончательно его унизить, оскорбить, скомпрометировать. Японцы не могли не чувствовать всей фальшивости своей ставки на подобных русских "патриотов". Внутри самой Японии все чаще и громче стали раздаваться голоса, требующие эвакуации японских войск из Приморья. Вражда к интервентам со стороны русского населения оккупированной области (преимущественно крестьянства и, конечно, рабочих) неизменно возрастала. Сопочное партизанское движение не только не прекращалось, но принимало массовый характер.

В конце 21 года состоялась памятная Вашингтонская конференция, вынесшая ряд постановлений относительно дальневосточных дел. Поскольку эти постановления были направлены против Советской России (напр., в области проблемы КВжд), они оказались нежизненны. Поскольку же ими отвергалась интервенция в дела России, — они были исторически действенны и осуществлялись на практике. После Вашингтонской конференции антиинтервентские настроения внутри Японии усиливались и крепли.

Однако продолжительная конференция между ДВР и Японией в Дайрене не пришла к благополучному исходу и кончилась разрывом в апреле 22 года. Страна Восходящего Солнца не шла на приемлемый для России компромисс. Даже в вопросе об эвакуации Приморья русские делегаты не могли настоять на своих предложениях. По-видимому, идея оттеснения России от океана и превращения Японского моря в японское "внутреннее озеро" еще не была изжита в токийских правительственных кругах.

Но осенью 22 года, вопреки униженным челобитным "национальной" власти Меркуловых и Дитерихсов с ее "несосъездами" и "недоворотами", токийское правительство все же решило отозвать из Приморья свои войска. Разумеется, вслед за эвакуацией японцев автоматически пала и власть "воеводы" Дитерихса, сменившего незадолго перед тем Меркуловых, и край почти безболезненно перешел в руки России. Это был одновременно и революционный, и национальный праздник. Конец интервенции и ликвидация "военного коммунизма" в РСФСР делали излишним самостоятельное бытие ДВР, и она была тогда же упразднена, слившись с Советской Россией. 14 ноября 1922 года вотум Народного Собрания ДВР, под звуки "Интернационала", формально завершил дело национального воссоединения русского Дальнего Востока с Москвой.

Присоединение Приморья к русскому государству являлось событием огромного значения в масштабах Дальнего Востока. Во-первых, погас последний на территории России очажок революционной гражданской войны, внутренне давно себя изжившей, и, во-вторых, Россия восстанавливала свои прежние восточные границы. Вместе с тем, вплотную ставился вопрос об установлении прочных мирных взаимоотношений Советской России с Японией и Китаем — не по эфемерной указке вашингтонских генералов от мировой политики, а по конкретным требованиям реальной жизненной обстановки.

Центральным пунктом советско-китайских переговоров была КВжд, советско-японских — проблема Сахалина.

 

3.

 

Еще в ноте Карахана 20 года советское правительство декларировало общие принципы своей китайской политики. Решительно отмежевываясь от старой линии царской дипломатии, оно подчеркивало, что готово в своих отношениях с Китайской республикой руководствоваться началами подлинной дружбы, истинного равенства. Оно отказывалось от русской доли боксерской контрибуции, от прав экстерриториальности и консульской юрисдикции. Оно признавало китайский суверенитет в Маньчжурии и соглашалось сделать все выводы из этого признания.

Однако, пока реальное влияние Советской России на Дальнем Востоке было незначительно, Китай не проявлял особой склонности договариваться с московским правительством. Пекинская миссия Юрина, потом Пайкеса, работала в трудных, прямо даже безнадежных условиях. И лишь когда, с одной стороны, из Европы стали приходить вести о разговорах мировых столиц с Москвой, а с другой — советское влияние пробралось до Посьета и с трех сторон облегло Маньчжурию, — политики Пекина принялись более серьезно и обстоятельно беседовать с русскими представителями. Со своей стороны, последние к этому времени уже не могли продолжать в своих выступлениях ту отвлеченную линию революционных деклараций и безответственных альтруистических жестов, которая была столь характерна для России первых лет революции, и ставили вопросы более конкретно, углубленно, осторожно. Пора революционной весны ушла всерьез и надолго не только из советских учреждений, руководящих внутреннею жизнью страны, но и из комиссариата иностранных дел.

Общий стиль советской политики по отношению к Китаю оставался, однако, неизменным и тогда, когда Пайкеса заменил опытный и авторитетный Иоффе. Московская дипломатия усиленно и нарочито подчеркивала полное отсутствие у нее каких-либо "империалистических" тенденций и ориентировалась на пробуждающийся китайский национализм. Но, отказываясь от прав экстерриториальности, а также от специальных прав и привилегий в отношении ко всякого рода концессиям, приобретенным в Китае царским правительством, Москва категорически настаивала на своей глубокой экономической заинтересованности в КВжд, построенной на русские деньги и являющейся существенным звеном Великого Сибирского пути.

Прошло полтора года со дня восстановления русского суверенитета в Приморье, — и только 31 мая 1924 года Карахану, сменившему Иоффе на посту советского полпреда в Пекине, удалось заключить соглашение с пекинским правительством, тем самым поставив вашингтонские протоколы перед весьма колючим для них фактом.

Конечно, по сравнению с положением дореволюционной России в Китае соглашение 31 мая представляется шагом назад. Оно явственно отражает собою ущерб, понесенный за эти годы русской государственностью. Было бы бесплодно скрывать, что Россия возвращается в мир внешне ослабленной, истомленной страшным кризисом, ее поразившим. Естественно, что и новые договоры, фиксирующие ее государственно-правовое Воскресение, не могут в то же время не выражать и некоторой ущербленности ее прежнего могущества, ее былого авторитета. Но необходимо добавить, что в плане дипломатических дискуссий и официальных провозглашений эта ущербность, как мы уже видели, получает стройное принципиальное обоснование: — Советский Союз добровольно порывает с империалистическими навыками политики старой царской России и полагает в основу своей дипломатии начала высокой международной справедливости. Не меч, но мир несет с собой новая Россия...

Внутрикитайские осложнения несколько затормозили осуществление пекинского соглашения. Потребовались дополнительные переговоры советских представителей в Мукдене с маршалом Чжан Цзо-лином. Как известно, Россия согласилась на новую уступку (сокращение срока аренды КВжд на 20 лет), и, в результате, 3 октября 1924 года, при платонических протестах Русско-Азиатского Банка, дорога перешла фактически в совместное советско-китайское управление, а над посольством и консульствами СССР в Китае взвились национальные флаги Союза.

Вдумываясь в нападки русских врагов Советской России на ее китайскую политику, нетрудно вскрыть две линии этих нападок:

1) "Советская власть плохо защищает свои государственные интересы, предает их, допускает китаизацию Маньчжурии, отдает традиционные русские позиции в Китае. Большевики готовы на любые уступки ради "признания", готовы все отдать, от всего отказаться. На КВжд устанавливается китайское влияние, ущемляются русские права". И каждый факт соответствующего порядка злорадно подчеркивается и смакуется дальневосточной русской эмиграцией.

И наряду с этой линией атаки — другая:

2) "Советская власть усиливает свое влияние в Китае. "Организует пропаганду", повсюду "рассылает агитаторов", и в результате "Китай в опасности". Советская Россия "цепкими когтями" удерживает за собою Монголию, грозит из Урянхая пограничным китайским областям. Советская Россия в своих интересах стремится заручиться симпатиями широких масс китайского народа. На КВжд идет бурная советизация, развертываются различные советские организации, идет лихорадочная работа в этом направлении. Советская Россия хочет советизировать Маньчжурию, и если, мол, китайские власти не окажут ей решительного противодействия, она этого, быть может, и добьется". И мчатся мольбы к японцам, китайцам, консулам: — бдите!

Стоит прочесть пару любых номеров любой антисоветской русской газеты в Китае, чтобы найти в них оба вышеприведенные "аргумента". Обе категории выпадов в девственной неприкосновенности уживаются рядышком. И авторы их словно не замечают, что выпады эти, коренным образом противореча друг другу, взаимно нейтрализуются.

В самом деле: — что-нибудь уж одно. Либо русское влияние падает, либо оно возрастает. Либо Москва только и занимается тем, что предает свои интересы, либо она "ловко" внедряет свои когти за пределы своих границ. Либо Маньчжурия китаизируется, либо советизируется. И, наконец, нужно же выбрать определенную идеологию! — Либо бить челом японцам, консулам, Вашингтону, плакаться об утраченной "экстерриториальности" — и тогда нечего ластиться к представителям Китая, прикидываться большими китайцами, чем сами китайцы. Либо "заручиться" китайским подданством — но тогда проститься уже с Вашингтоном! (О, уж эти кандидаты в китайские граждане с вашингтонским камнем за пазухой!..).

И еще. Если китайское подданство, патриотизм чужого отечества, — то зачем крокодиловы слезы о русских интересах? А если печься о них, — то к чему вопить о Монголии, обличать советскую активность, неистово рычать по поводу "работы московских агентов"?..

Допустим, что после мукденского соглашения Китай действительно расширил сферу своего влияния на КВжд. Но огромная ошибка — утверждать, что это произошло непосредственно за счет русских прав. Русские права на дорогу перестали фактически осуществляться с тех пор, как "ушло" старое государство. До пекино-мукденского соглашения наличная Россия вообще не имела никакого доступа к дороге, была от нее отброшена. Имелись ею не уполномоченные, мнимые блюстители ее интересов в лице Русско-Азиатского Банка и стоящих за ним иностранцев. На службе у этой фикции находилось известное количество русских людей, оторванных от родины. Многие из них искренно стремились с нею воссоединиться, и этот факт придавал фикции известный положительный смысл. Но жестокая аберрация — полагать, что до мукденского соглашения Россия, как государство, присутствовала в Маньчжурии. Ее здесь не было вовсе. Теперь она появилась, возвратилась в новом облике, с новой программой, с меньшим могуществом и внешним блеском, чем прежде, но все же в лице своих подлинных представителей и во имя своих реальных интересов.

Не будь пекинского и мукденского соглашений, фикции все равно неизбежно таяли бы, рассеивались бы, и недаром все мы были свидетелями неуклонного, быстро крепчавшего наступления не только китайцев, но и японцев, французов и т.д. на фальшивую ситуацию, не имевшую за собой ничего, кроме распавшегося уже вашингтонского квартета. Возвращение России восстановило гибнущее равновесие.

Тем яснее внутренняя пустота и логическая порочность атак, ведущихся против дальневосточной политики Советской России.

Конечно, современная Россия (воплощенная в государственную форму СССР) способна отстаивать лишь свои интересы и отстаивать их по-своему. Можно считать ошибкой тот или другой конкретный шаг московского правительства. Следует подвергать деловой, "имманентной" критике его работу, его отдельные выступления. Но нельзя же обвинять его одновременно за то, что оно отрекается от защиты своих прав, и за то, что оно всеми доступными для него средствами стремится их удержать и даже расширить!..

Теперь — по существу нападок. Разумеется, оба взаимно уничтожающиеся упрека по адресу китайской политики Москвы одинаково несостоятельны. Советская Россия не собирается ни "захватывать" Китай, ни отрекаться от своих разумных интересов и справедливых прав, совместимых с достоинством китайского народа, хотя, быть может, и раздражающих крайних китайских шовинистов. Добросовестный взгляд на создавшееся положение обязан признать, что в невероятно тяжелой для русского дела атмосфере представители советской дипломатии употребляют все усилия, чтобы отстоять каждую пядь жизненных экономических интересов России в Маньчжурии. Им приходится очень трудно, ибо Россия государственно ослаблена, а Дальний Восток уже давно превратился в сложный, запутанный узел международных воздействий и давлений. Им приходится очень трудно и потому, что в большинстве случаев их противники и соперники технически вооружены совершеннее их. Но в пределах возможного они все же осуществляют свои задания. Советская Россия отказалась от политики милитаризма, да она все равно была бы и не в состоянии сейчас ее проводить. Ей остается использовать все методы дипломатического оружия, которыми она располагает. Всякое иное русское правительство при создавшейся обстановке было бы, во всяком случае, в не менее затруднительном положении.

Дело отнюдь не в "революционной пропаганде" и не в "агитаторах коминтерна". Дело в "общем духе" международной политики Советской России, в самом характере ее отношений ко всем "угнетенным", полуколониальным и колониальным народам. Эта политика, столь демонстративно противополагающая себя "империализму" оссия государственно ослабленаРоо..орьььььцивилизованного мира, не только соответствует началам, провозглашенным октябрьской революцией, — она, при настоящих условиях, единственно отвечает и реальным интересам русского государства. Не следует ее догматизировать, возводить в фетиш, но нельзя отрицать ее целесообразности в данное время. Нужно уметь вдумываться в подлинный, жизненный смысл слов. К политической жизни далеко не всегда применима геометрическая аксиома, согласно коей прямая линия есть кратчайший путь. В политике чаще "вывозит кривая".

Ни одним фактором тут нельзя пренебрегать для достижения намеченной цели, хотя бы за полезными факторами приходилось иногда сворачивать с большой дороги на проселочные и окольные.

Образ действия русских людей должен ныне заключаться не в назойливом совании при каждом удобном и неудобном случае палок в колеса советский внешней политики, а напротив, в посильном облегчении тяжелой работы московской дипломатии, пусть не всегда удачной, но неизбежно национальной по своему объективному значению. И следует с удовлетворением констатировать что здесь, на КВжд, огромное большинство русских служащих дороги с презрением отмахивается от саботажнических и предательских призывов "непримиримых" кругов эмигрантщины, стремится всеми силами "русифицироваться", лояльно сработаться с наличными представителями наличной России на Дальнем Востоке и закрепить советско-русское влияние в Маньчжурии.

 

5.

 

Но действительное упрочение русских позиций у Тихого океана настойчиво требовало урегулирования отношений с Японией. Покуда никакие формальные узлы не связывали Японию с Россией, нельзя было считать обеспеченным более или менее устойчивое равновесие на Дальнем Востоке.

Это хорошо понимали обе стороны. И неудача дайренской конференции не отняла у них охоты к дальнейшим попыткам. В Чаньчуне и Токио Иоффе продолжал переговоры. Сговор, однако, все не удавался.

Основным препятствием оставался северный Сахалин. Россия настаивала на его эвакуации. Япония, крепко заинтересованная его углем и нефтью, упиралась. Советская дипломатия предпочитала выжидание перед уступками. События показали, что она была права.

Ослабленная страшным землетрясением 23 года и, главное, изнуряемая затяжным экономическим кризисом, и земледельческим, и промышленным, Япония за последние годы переживает и ряд внутренно-политических затруднений. При этих условиях резко агрессивная внешняя политика на материке, имевшая много сторонников среди ее "военной партии", оказывалась ей не под силу. Не только соревнование с С.-А. С. Штатами, но, главным образом, именно политическое положение внутри страны заставляло токийское правительство искать установления известного равновесия в сфере основных международных факторов Дальнего Востока.

Вместе с тем русская революция уничтожила остатки опасений, таившихся в Японии по адресу России. Конечно, воскресение русской политики старого стиля, приведшей к войне 1904-1905 годов, ныне уже невозможно, как, впрочем, маловероятно оно было уже после 1905 года, когда русско-японские отношения дают крутой поворот к взаимному сближению обеих держав. Теперь России во многом по пути с Японией, и есть основания полагать, что ход событий, независимо от субъективных настроений правителей той и другой страны, поведет и ту, и другую в ряде конкретных вопросов к обоюдному контакту.

Соглашение с Китаем, признание советского правительства европейскими державами, продолжающиеся внутренние затруднения — вот ближайшие предпосылки решения Японии согласиться на эвакуацию северного Сахалина и удовлетвориться концессиями на его территории, предоставляемыми ей советским правительством. Последние месяцы пекинских переговоров Карахаеа с Иошизавою были посвящены выработке условий этих обязательных концессий. Несколько раз конференция прерывалась, разрыв казался почти неминуемым. Взаимные уступки привели, однако, к удачному завершению переговоров. К годовщине смерти Ленина, в ночь с 20 на 21 января 1925 года, соглашение было подписано. Официозное японское агентство "Тохо" нарочито подчеркнуло любезное стремление японского уполномоченного закончить конференцию ко дню 21 января.

"21-го января, — гласит характерное сообщение агентства, — годовщина смерти Ленина. Поэтому японский делегат особенно спешил с подписанием соглашения, чтобы этим шагом выявить дружеские намерения в отношении СССР, для чего в память Ленина в этот день иметь договор великой страны Дальнего Востока — Японской империи и сохранить о себе память в потомках".

По содержанию своему русско-японский договор есть несомненный симптом отказа Японии от политики милитаристских воздействий на Советскую Россию. Три года тому назад наличные условия соглашения показались бы невероятными даже оптимисту. Нечего и говорить, что эмигрантская пресса считала тогда не только северный Сахалин, но и Приморье погибшим для Москвы. Соглашение 20 января нужно оценивать прежде всего в исторической перспективе. Его отрадный смысл тогда предстает перед нами во всей своей непререкаемости.

Конечно, и сейчас люди, "принципиально" не желающие признавать ничего, что связано с ненавистной Москвой, кричат о чрезмерной уступчивости Карахана и готовы усмотреть в советско-японском соглашении чуть ли не "Дальневосточный Брест". Ни одно русское правительство, при современной исторической обстановке, не могло бы добиться более выгодных условий. Япония заинтересована в нефтяном и угольном районах северного Сахалина, и у России ныне положительно отсутствуют разумные основания во что бы то ни стало противиться сдаче японскому правительству соответствующих концессий. В общем, и тут соглашение достаточно гарантирует интересы СССР. Дальнейшее будет зависеть от целого ряда обстоятельств и, разумеется, прежде всего — от фактов внутреннего экономического и политического развития обоих государств. Если принять во внимание историю истекшего пятилетия, — впадать в преувеличительное уныние, во всяком случае, не следует, как не следует также, впрочем, и чрезмерно греметь в трубы и литавры...

Международная политика чужда сентиментальности. Сколь бы ни были пышны словесные оболочки, прикрывающие реальные интересы, — именно последние в конечном счете являются решающим фактором.

С этой точки зрения позволительно предвидеть, что решение основного вопроса о Сахалине открывает действительную возможность совместных советско-японских выступлений и по целой серии других существенных вопросов общей дальневосточной политики. Необходимо только, чтобы как можно скорее рассеялись взаимные предубеждения обоих народов друг против друга — предубеждения, порожденные печальной эпохой интервенции. Хотелось бы раз навсегда установить, что эта эпоха прочно канула в вечность.

Не нужно закрывать глаза на трудности, предстоящие в будущем делу подлинного и всестороннего замирения Дальнего Востока. Общеизвестна сложность тихоокеанской ситуации. Но вряд ли можно сомневаться, что фактом возвращения России в новейшей истории Дальнего Востока начинается новая и, вероятно, чрезвычайно знаменательная страница.

 

Из прошлого<<11>>

(Л.А. Кроль. За три года. Владивосток, 1922)

Посвящается светлой памяти Александра Константиновича Клафтона.

 

Недавно вышедшая из печати книга Л.А. Кроля "За три года" побуждает меня воспроизвести в памяти некоторые из рассказываемых ею эпизодов русской революционной эпопеи, свидетелем и участником которых мне вместе с г. Кролем довелось быть. Я чувствую в этом тем более настоятельную потребность, что в моем сознании эти эпизоды отражаются и отражались существенно иначе, нежели в помянутой книге. Если же принять во внимание, что сам Л.А. Кроль "отнюдь не претендует на объективность" своих воспоминаний (см. его предисловие), то, быть может, известные дополнения и поправки к ним, хотя бы тоже отнюдь не лишенные субъективности, окажутся и объективно не бесполезными. Мы ведь все теперь, на эмигрантском досуге, так нежно печемся о "будущем историке" и так искренно горим желанием облегчить его нелегкую работу...

Два пункта хотелось бы мне выделить из впечатлений г. Кроля. Оба относятся к истории партии народной свободы за годы революции. Первый — позиции партии в вопросе международной "ориентации" весной 1918 года и выработка этой позиции на последней партийной конференции в Москве. Вторая тема — тактика партии в эпоху колчаковско-деникинского движения и, в частности, политическая физиономия "Восточного Отдела Центрального Комитета" партии, встречающая в лице г. Кроля суровейшего критика и даже раздраженного, азартного хулителя.

Начнем с первого пункта.

 

I

 

Ориентационный спор 1918 года

 

1

 

После заключения Брестского мира и появления в Москве германского посла Мирбаха в московских противобольшевистских кругах начались оживленные обсуждения проблемы дальнейшего курса внешней политики России. Нельзя было отрицать, что состоявшийся фактический выход России из войны создает существенно новый момент в оценке международного положения и установления правильной позиции антибольшевистской, национальной общественности, в то время считавшей себя призванной играть роль "отсутствовавшего" правительства (тогда идея "национал-большевизма" в ее различных вариациях, разумеется, не имела и еще не могла иметь места).

Все одинаково сознавали безусловную неприемлемость позорных брестских условий и необходимость их радикального пересмотра или аннулирования. Вместе с тем все одинаково стремились ускорить падение большевиков, господство которых грозило добить и без того надорванный войной и керенщиной государственно-хозяйственный механизм. Но в путях осуществления этих двух непререкаемых целей наметились серьезные разногласия, линия коих проходила как раз через кадетскую партию, раскалывая ее.

Одни стояли на старой, традиционной точке зрения "верности союзникам". Таких было большинство, и сначала критика этого догмата "верности" казалась широким кругам и даже профессиональным политикам величайшей ересью, чуть ли не кощунством. Выступать с нею было психологически нелегко. Припоминаю, с каким трогательным негодованием обрушился на меня покойный А.С. Белоруссов, когда на одном заседании достаточно узкого круга лиц (это было собрание сотрудников журнала "Накануне", издававшегося тогда Ю.Н. Потехиным, Ю.В. Ключниковым и мною) я позволил себе довольно откровенно высказаться против "антантофильства во что бы то ни стало": — "это национальное предательство" — не выдержал бедный старик, кстати сказать, в области внутренней политики придерживавшийся тогда полного контакта с нами ("пересмотр идеологии" — от Учредилки к диктатуре) и давший свою статью в первый номер "Накануне".

Мало-помалу, однако, "ревизионистское" течение усиливалось, захватывая сферу не только политики внутренней, где доминировало отвращение к керенщине и черновщине, но и область внешних "ориентаций". Там и сям в "буржуазных" общественных кругах начинали прорываться нотки разочарования в союзниках и надежды на немцев. Нередко эти настроения принимали весьма неприятный и недостойный привкус: — "хоть с чертом, только бы против большевиков". Часто они диктовались непосредственными, шкурными интересами наиболее пострадавших от большевизма социальных групп. Не случайно, что особое распространение они получили в правых сферах.

Но были и объективные политические основания известной переоценки наших международных симпатий. Дело в том, что союзники, бредившие идеей "восстановления восточного фронта", готовы были во имя ее осуществления кооперировать с кем угодно — тоже "хоть с чертом". И когда большевики осторожно и ловко дали понять, что и они способны в случае чего выступить против немцев, — союзная дипломатия ухватилась за эту химерическую возможность, а Ллойд-Джордж не поскупился на соответствующие комплименты, заявив даже, что "единственный государственный человек в России — это Троцкий". Это были те дни, когда Англия высаживала на Мурмане десант, почти дружественный большевикам, и когда г. Локкарт вел в Москве какие-то таинственные переговоры с ответственными советскими работниками, не переставая, впрочем, одновременно выдавать различные духовные, а то и материальные авансы антибольшевистским организациям...

Для нас, русских, не было, конечно, ни малейшего сомнения, что восстановить восточный фронт при помощи большевиков немыслимо и самая мечта об этом совершенно нелепа. Союзники тут шли на удочку большевиков, заинтересованных в установлении связей с Антантой в интересах всемирной революции, а также стремившихся заручиться лишними козырями в игре с Германией. Было ясно, что из этого плана совместных действий решительно ничего путного не выйдет. Но вместе с тем самый факт подобных колебаний союзников в русском вопросе наводил на горькие размышления и заставлял русское "национальное общественное мнение" принять какие-либо контрмеры. Чувствовалось, что наши зарубежные друзья в нас разочаровываются. И поневоле наши взоры стали пристальнее задерживаться на сером особняке Денежного переулка, где под охраной красных латышей обитал, ожидая левоэсеровской бомбы, граф Мирбах со своим посольством...

"Правый Центр", в коем главную роль играл умный Кривошеин, лично остававшийся в тени, определенно воспринял "германскую ориентацию" и даже приступил уже к некоторым конкретным мерам в этом направлении. В кадетских кругах шли ожесточенные споры, сомнения, колебания. Привычного лидера партии, П.Н. Милюкова, не было налицо, его мнение тогда еще оставалось неизвестным, и тем труднее приходилось решать основной, столь запутанный вопрос...

Тогда-то вот и образовалась та группа кадетов, точку зрения которых пишущему эти строки довелось высказать на майской партийной конференции, "нелегально" собравшейся в Москве. Л.А. Кроль, несомненно, преуменьшает актуальность этой точки зрения в тогдашней кадетской среде, хотя он прав, указывая, что на конференции она не имела успеха. Но на то, как увидим, были особые причины.

Позиция наша получила название "ориентации свободных рук" и защищалась редакцией журнала "Накануне", состоявшей из молодых, — но отнюдь не "мартовских" — кадетов. Встречала она сочувствие и со стороны ряда представителей московских районных комитетов партии. Однако печатно она таки и не была изложена со всею обстоятельностью, и в журнале можно было найти лишь намеки на все осторожные подходы к ней, достаточно, впрочем, понятные для профессиональных политиков. Яснее всего эти подходы и намеки были выражены в одной из помещенных в журнале статей проф. С.А. Котляревского, вполне разделявшего политическую идеологию "Накануне". Когда же, несколько позже, уже после кадетской конференции, мы решились выступить с исчерпывающим изложением нашей международной ориентации и мною была уже подготовлена соответствующая передовая статья, — журнал приказал долго жить по обстоятельствам, от нас не зависящим...

В то время С.А. Котляревский и я принимали близкое участие в большой московской газете "Утро России", и, пользуясь этим, пытались вовлечь ее в орбиту наших международно-политических идей. Часами происходили в редакции горячие споры, причем против нас решительно ополчались редактор газеты Гарвей, человек ограниченный и во всех отношениях для редакторского поста неподходящий, и заведовавший иностранным отделом Валерьян Николаевич Муравьев, сын бывшего министра юстиции, молодой дипломат и подававший надежды публицист. Оба они были крайними антантофилами и не хотели допустить даже малейшего указания на изменение обстановки, порожденное фактическим выходом России из войны. Так, до самого своего закрытия — в конце июня — "Утро России" и осталось "верно союзникам", и С.А. Котляревскому приходилось посвящать свои передовые статьи всему на свете, но только не острым проблемам международного положения России. Здесь безраздельно царил В.Н. Муравьев.

 

2

 

Теперь об ориентации "свободных рук" по существу. Основное ее утверждение заключалось в том, что выход России из мировой войны окончателен и непоправим. Нельзя было закрывать глаза на несомненный факт, что большевики победили Россию своей политикой мира, и что попытки вновь вернуть страну к войне с Германией заведомо безнадежны. Покуда же наши антибольшевистские группы провозглашали старые лозунги: "война до победы" и "верность союзникам до гроба", — они автоматически лишали себя всякой серьезной опоры в России, не хотевшей воевать. Реально бороться с большевизмом, — указывали мы, — возможно лишь исходя из признания факта окончания войны для России. И если безоговорочная "союзническая ориентация" несовместима с этим признанием, — лучше от нее отказаться и "освободить руки". Тем более, что союзники, в случае победы, будут на мирном конгрессе считаться ведь не с настроениями выбитых из жизни русских группировок, а с фактом — пусть для нас печальным и даже позорным, но все же, увы, неопровержимом, — с фактом измены России общесоюзному делу, закрепленным брестским документом.

Но мыслимо ли целиком признать Брестский мир? — Конечно, нет. Тут никаких сомнений быть не может. Брест-литовский трактат должен быть радикально изменен, и на русские политические элементы, стремящиеся стать властью и не лишенные оснований претендовать на нее, ложится обязанность "прозондировать почву" на этот счет в надлежащих направлениях. Императорская Германия, разумеется, не может всерьез смотреть на договор, заключенный с большевиками. Она его заключила в силу необходимости, за отсутствием другого, более солидного русского правительства, которое с ней согласилось бы говорить о мире. Но коль скоро такое правительство найдется, — в прямых интересах Германии, резко порвав с большевиками, оказать ему известную поддержку на пути к завоеванию им власти и затем заключить с ним более или менее "честный мир" на основе "взаимного уважения двух великих государств". Мир этот, однако, отнюдь не мыслится нами непременно всецелым вовлечением России в сферу германского влияния, и уже во всяком случае он не должен был, согласно нашей концепции, нести собою прямую помощь Германии со стороны России в продолжающейся мировой войне. Он лишь был призван юридически закрепить создавшееся фактическое положение с существеннейшими поправками Брестского трактата в пользу России, а если удастся, то и ее бывших союзников.

В немецкой прессе мы находим знаменательные встречные отзвуки наших настроений и надежд. Наиболее сильное впечатление производили, помнится, некоторые статьи серьезной и влиятельной "Vossische Zeitung", содержавшие в себе решительную критику тогдашней агрессивной немецкой политики на Украине, определенные намеки на "восточную ориентацию" и вообще отличавшиеся отрадным отсутствием империалистического задора. Чувствовалось, что положение Германии уже достаточно трудно, и это обстоятельство позволяло надеяться, что удастся добиться от нее значительных уступок и сохранить впоследствии свободу дипломатического маневрирования. Главное же, только этим путем представлялось возможным в скорейший срок ликвидировать еще слабую тогда большевистскую власть, грозившую своим экономическим экспериментаторством добить хозяйство страны. Ликвидация большевизма до окончания мировой войны настойчиво требовалась также и с точки зрения международных интересов России.

Вот вкратце та "своеобразная теория политики свободных рук", о коей не без легкого пренебрежения упоминает Кроль в своих воспоминаниях (с. 46). В то время в Москве на нее много нападали. Между тем, она не предлагала никаких "непоправимых шагов", она отнюдь не рекомендовала "перемены союзников". Она хотела только, чтобы были испробованы все возможности преодоления той пропасти, в которую тогда уже явно погружалась Россия. Весьма вероятно, что официальная немецкая государственность не вняла бы разумным советам патриотов типа Эрцбергера. Возможно, с другой стороны, что антибольшевистская интервенция была в то время уже не под силу слабевшей Германии. Но что мы, русские антибольшевики, теряли от неудачи попытки сговора? Решительно ничего, ибо доверие союзников мы уже потеряли, потеряв власть. Вдобавок — и на этом тезисе мы особенно настаивали — Антанта не могла рассматриваться как нечто органически единое, и после войны Россия все равно осталась бы первостепенным фактором международной жизни при благоприятном разрешении ее внутреннего кризиса. А кто знает, как сложились бы события, если бы советы оказались свергнутыми не только на Украине и на юге, но и в Москве?.. Ведь тогда многое еще можно было спасти.

Анализируя теперь, "в исторической перспективе", эту концепцию, следует признать, что наиболее существенная ее ошибка заключалась в переоценке сил Германии: нам казалось, что война кончится "более или менее вничью", и потому с императорской Германией мы предлагали считаться более серьезно, чем того хотели антантофилы. Несомненно, в этом пункте правы оказались они, а не мы, и год спустя при создавшихся условиях кадеты уже вполне единодушно принуждены были ориентироваться на Согласие, как на единственную реальную силу, способную помочь, а отчасти и помогавшую белым армиям в их борьбе с советской властью.<<12>>

Но острие ориентации "свободных рук" не лежало все же исключительно в плоскости проблемы силы или слабости Германии. Как изложено выше, оно заключалось в двух утверждениях: 1)Россия прочно вышла из мировой войны, потому и попытки вернуть ее на военные позиции безнадежны; состояние мира приходится признать, и 2)для быстрейшего успеха в борьбе с большевизмом при настоящих (т.е. тогдашних) условиях союзническая ориентация не приводит к действенным результатам, поэтому необходимо приложить все силы для аннулирования германско-советского альянса и установления modus'a vivendi с Германией, достойного национальной России, временно обессиленной войной.

Я считаю, что оба эти тактических рецепта в условиях тогдашней обстановки были достаточно рациональны, и то обстоятельство, что партия, а вместе с ней и русская "прогрессивная общественность" их отвергли, ни в какой мере не оказалось благотворным для России. Можно констатировать, что последующие события так и не выяснили вопроса, кто же был прав в нашем ориентационном споре 18 года: испробован путь правоверных антантистов, и он привел к провалу. Нет, правда, солидных данных утверждать, что и наш путь не привел бы туда же. Оба пути, как теперь ясно, недооценивали степень напряженности, мощи и органичности русской революции. Не исключена, таким образом, возможность, что они были "оба хуже". Но в своем основном диагнозе мы все же не ошиблись: 1) Россия действительно тогда прочно вышла из мировой войны и 2) союзники оказались бессильны реально помочь в борьбе с большевизмом; благоприятный момент был пропущен, а на следующий год поддержка союзников лишь увеличила количество пролитой русской крови в ужасной гражданской войне.

Не обмануло нас, по-видимому, и чутье неизбежности известного сближения в будущем между Россией и Германией.

 

3

 

Теперь о кадетских настроениях в связи с основными вопросами тогдашней политической жизни.

И в Ц.К., и в партийных кругах шли оживленные споры, усиливаемые отсутствием лидера партии и таких ее светил, как Набоков, Кокошин, Шингарев... В области политики внутренней модной была проблема "пересмотра идеологии", выдвинутая "Русскими Ведомостями" в ярких статьях проф. Новгородцев и А.С. Белоруссова, энергично поддержанных "Накануне" и "Утром России". Правоверный демократизм уступал место несколько иным построениям. Учредительное Собрание (да еще старого созыва) перестало быть лозунгом партии и симпатизировавших ей элементов, сознавалась необходимость известного сдвига с интеллигентских позиций дореволюционного стиля. Говоря конкретнее, в воздухе "народной свободы" недвусмысленно запахло "диктатурой". Конечно, все понимали, что "создать" диктатора нельзя, но можно было говорить о подготовке благоприятной среды для диктатора, который ведь не падает зрелым с неба. Однако другая, левая группа кадетов, слишком проникнутая дореволюционной радикально-интеллигентской психологией (Л.А. Кроль крайне типичен для этой группы), твердо оставалась на старых формально-демократических позициях и ни о каком пересмотре идеологии не хотела слышать. В результате перед конференцией сошлись на компромиссе: тактический доклад был поручен лидеру "правой" группы П.И. Новгородцеву, но составлен он был в выражениях до последней степени туманных и расплывчатых. Только зная кулисы его рождения, можно было понять его тенденции. Провинциальные делегаты не поняли в нем почти ничего и были разочарованы. Они не нашли в нем и помину о том мастерском конкретном анализе политического положения, который всегда был так типичен для докладов П.Н. Милюкова. Учитывая атмосферу, Новгородцев сознательно избегал ясного определения сегодняшней тактики партии, тщательно замазывая трещины, раскалывавшие Ц.К. Он ограничился лишь отвлеченными намеками, что партия "переживает период раздумья о своей судьбе", что от нее требуется "взлет над собственной программой" и т.д. Но все же именно этим докладом — худо ли, хорошо ли — положен был первый и краеугольный камень той тактики, которая определила собой политический облик кадетской партии в последовавшую эпоху колчаковско-деникинского движения...

В вопросах внешней политики центральный партийный орган переживал не менее глубокие разногласия. Ряд видных деятелей партии во главе с тем же П.И. Новгородцевым усиленно рекомендовал сугубую осторожность в выявлении партийной ориентации. Отнюдь, разумеется, не приглашая "открыто рвать с союзниками", эти деятели советовали также "не жечь мостов" и в направлении Денежного переулка. Ссылаясь на казус Украины и киевского кадетского комитета, не ставшего в оппозицию к Скоропадскому и германскому влиянию, они предлагали представить конференции умеренную и широкую по смыслу резолюцию, которая не связывала бы рук Ц.К. в его дальнейшей деятельности. Но такая "германофильская" (?) точка зрения встретила категорическую оппозицию со стороны другой части Ц.К., наиболее крупной фигурой которой являлся Винавер, перед конференцией появившийся в Москве. Ему и был поручен доклад по международной политике.

Мне довелось присутствовать на заседании "комиссии иностранных дел" при Ц.К., на котором обсуждались тезисы этого доклада. По чьей-то инициативе я был туда приглашен с Ю.В. Ключниковым и Е.А. Коровиным (тоже приват-доцент Московского университета и ближайший участник "Накануне") в качестве своего рода "экспертов". Из членов Ц.К. в заседании присутствовали Н.М. Кишкин, Н.А. Астров, М.М. Винавер и П.И. Новгородцев. Помнится, заходил ненадолго кн. П.Д. Долгоруков.

Вступительная речь Винавера отстаивала ярко антантофильские тезисы его доклада. Она не производила впечатления серьезного и глубокого знакомства с предметом и опять-таки заставляла с грустью вспомнить об отсутствовавшем Милюкове, этом, по определению г. Кроля, "единственном серьезном знатоке в области иностранной политики не только в среде к.-д., но и в среде всей русской общественности". Как недоставало его анализа! "Что-то теперь он думает там, где-то на юге?.." Тогда мы еще не знали, что он думает совсем, совсем иначе, чем гг. Винавер и Кроль...

После вступительного слова Винавера пришла очередь высказываться нам, "наканунцам". Заранее сговорившись и поделив аргументацию, мы все трое отстаивали политику свободных рук. Понимая, что победа "союзнического" течения предрешена самым фактом выступления Винавера в качестве докладчика, мы стремились хотя бы несколько смягчить его тезисы. В этом стремлении нас всецело поддерживал П.И. Новгородцев. В репликах Винавер был весьма сдержан, полусоглашался с некоторыми из наших доводов, не отрицая даже возможности известного сговора с немцами, прибавив, что в таком случае провозглашением союзнической ориентации мы лишь "набьем свою цену", а потому де и с этой стороны такое провозглашение полезно. Астров все время молчал. Председательствовавший Кишкин сказал мягкое резюме, и у меня создалось впечатление, что кое-что П.И. Новгородцеву добиться удалось, и грубоватая острота первоначальных тезисов и общего тона доклада будет в меру сглажена.

Но в день доклада пришлось разочароваться. На конференции Винавер не только не смягчил своих тезисов, но, напротив, еще заострил их, придал им усиленную экспрессивность, какую-то нарочитую "ударность". Его речь, блестяще построенная и произнесенная, была патетическим призывом "устоять" в неизменной верности союзникам, в былой вере в конечную победу. Призыв этот сопровождался горячей критикой "германофильства", сплошным осуждением даже и тех осторожных намеков на него, которые имели целью, с одной стороны, "нащупать почву", а с другой — стимулировать более энергичное антибольшевистское вмешательство союзников. В этом отношении наши выступления в комиссии были отлично использованы докладчиком... только не в том смысле, на который мы рассчитывали... Все карты были раскрыты, все точки над и, в отличие от тактического доклада Новгородцева, поставлены. Партия толкалась на полный разрыв с позицией ее украинской группы и отрезала себе все пути даже к самым невинным разговорам с Мирбахом. Все надежды целиком возлагались лишь на союзников.

Винавер, насколько я припоминаю, выдвинул три основных аргумента: 1) в войне победит Согласие; 2) союзническая ориентация русских национально-государственных групп повлечет за собою помощь им со стороны союзников и быстрое падение большевиков, и 3) военная победа Согласия, при условии "верности" ему означенных русских групп, принесет собою воссоздание Великой России на основе старых союзных соглашений. — Отсюда выходило, что нужно себя держать так, как будто бы ничего особенного не случилось, игнорировать факт выхода России из войны, считать, что война продолжается, а советская власть со всеми ее актами и договорами есть юридическое ничто. Эти основные утверждения доклада были "поданы" чрезвычайно искусно и окутаны облаками прекрасного пафоса, морального и политического, произведшего сильнейшее впечатление на аудиторию. Но для людей, более или менее тщательно следивших за проблемами внешней политики, все же оставалось бесспорным, что международно-политический "багаж" докладчика отнюдь не страдает излишней нагруженностью.

Из нашей группы только я один имел делегатский мандат на конференцию — от Калуги, где я тогда состоял председателем губернского партийного комитета. Пришлось говорить первым после бурных оваций, сопровождавших доклад. Положение не из благоприятных, тем более, что это было первое мое серьезное выступление на партийных съездах, перед ареопагом, как выражается Л.А. Кроль, "поседевших в буквальном и переносном смысле этого слова" политических генералов. Основательно поколебать тезисы Виновера в сознании аудитории был способен лишь какой-либо авторитетный деятель с крупным партийным именем, — но члены Ц.К., не сочувствовавшие докладу, принуждены были молчать по долгу дисциплины и солидарности. Кто знаком с атмосферой партийных съездов, тот знает, конечно, какую исключительную, подавляющую роль играет всегда на них центральный партийный орган, что, впрочем, вполне естественно и резонно. Оппозиция, не поддержанная меньшинством, или хотя бы отдельными популярными членами Ц.К., заранее фатально обречена на полный неуспех. Ее ораторам не только невозможно убедить съезд, — трудно даже подчас заставить себя терпеливо слушать.

Отлично сознавая это, я все же счел своей обязанностью обстоятельно изложить конференции сущность "ориентации свободных рук". Успеха, как и следовало ожидать, аргументация моя не имела, хотя слушали ее вполне внимательно. Дальше, из большого числа высказывавшихся делегатов несколько человек определенно склонялись к аналогичной точке зрения и возражали докладчику. Было бы, однако, грешно отрицать, что помимо чисто внешних причин неуспех нашей оппозиции обусловливался также и антантофильским строем мысли большинства съехавшихся делегатов. Доклад Винавера в этом отношении отвечал тогдашнему настроению партийной массы, консервативной в своих симпатиях, как всякая масса, а русская интеллигентская — в особенности. В данном случае она лишь начинала смутно тревожиться и сомневаться. Позиция Ц.К. убила эти тревоги и сомнения.

Заключительной речи Винавера я, к сожалению, не слышал (в этот вечер происходили экзамены по моему предмету в Коммерческом Институте), и потому не мог судить, в какой мере она "не оставила камня на камне от построения Устрялова", как о том свидетельствует Л.А. Кроль (с. 46). Знаю лишь, что жизнь не оставила камня на камне от оптимистических построений М.М. Винавера и его друзей, исходивших из односторонней веры в органичность связей России с Антантой и держав последней между собой, а главное, в универсальное всесилие союзнической помощи русским антибольшевикам и союзнических симпатий к русскому государству и народу...

Принятая единогласно (дисциплина!), резолюция Винавера имела, несомненно, большое общественно-политическое значение. После нее отпала всякая надежда на возможность так или иначе поссорить немцев с большевиками, и гр. Мирбах воочию убедился, что единственной опорой Германии в России является советская власть. "Правый центр потерял какой бы то ни было кредит в Денежном переулке, да и сам почувствовал свою изолированность. А там началось ярославское восстание, пошли успехи чехов, затем крушение императорской Германии, союзническая интервенция, — и русский антибольшевизм прочно связал себя с державами Согласия... чтобы тщетно стучаться в двери Версаля, а потом, под бдительным оком равнодушных хозяев, вкушать скудный и горький хлеб изгнания...

Через некоторое время после конференции всю Москву облетела весть о "германской ориентации" П.Н. Милюкова на Украине (в книге Л.А. Кроля об этом ни строчки). Мне так и не удалось прочесть в подлиннике ни одной из его статей и речей того периода, но, судя по передаче его точки зрения московской прессой, она была не так далека от круга мыслей, волновавшего московских сторонников "политики свободных рук". Нечего говорить, что руководящие партийные сферы были поражены этой вестью, как громом, и сначала, кажется, даже не хотели ей верить. Но, право, я весьма сомневаюсь, победили ли бы в партии винаверовские настроения, будь Милюков тогда не в Киеве, а в Москве. При поддержке некоторых видных членов Ц.К. (в те дни назывались и их имена), при своем огромном, прямо несравненном в то время партийном авторитете, едва ли не добился бы он переходу на свою сторону большинства Ц.К., а следовательно и всей конференции. И, пять месяцев спустя, на "третьем краевом съезде" партии в Екатеринодаре ему не пришлось бы публично "делиться радостью, что в этом вопросе партия за ним не пошла", а, может быть, и излишне было бы "открыто приносить покаянную в своих заблуждениях" (слова партийного отчета о съезде)...

Впрочем, стоит ли ныне гадать, что "было бы"? Была роковая неизбежность и в отсутствии Милюкова, и в суетливом разброде оглушенного антибольшевистского лагеря, и в переоценке им своих сил, и недооценке сил противника, и в патриотической ненависти его к Германии, и в милитаристической ослепленности германской императорской политики, неспособной эту ненависть парализовать, и — главное — в исключительной напряженности, самозаконном размахе и органическом развитии русской революции... Но увидеть эту роковую неизбежность нам, современникам, дано лишь, увы, — в "исторической перспективе".

 

II

 

К.-д. партия в гражданской войне

 

1

Книга Л.А. Кроля полна самых выразительных нападок на "Восточный Отдел Центрального Комитета" партии Народной Свободы и на его тактику в эпоху Директории и Колчака. Автор ставит себе, по-видимому, в большую заслугу свой "бойкот" этого Комитета и даже свои публичные выступления против него в екатеринбургской эсдековской (!) газете. Ему очень нравится кличка "Азиатский Отдел", которой он счел приличным печатно окрестить своих ненавистных однопартийцев из колчаковского Омска. Он полагает, что этот одиозный Отдел "был самым ярким проводником реакции в Сибири", упорно не хотевшим учиться даже у самих фактов, якобы неумолчно вопиявших во славу его, г. Кроля, позиции, и т.д., и т. д...

Но особенно достойно внимания, что, столь безжалостно ополчаясь на восточных кадетов, оставшийся в партийном одиночестве автор книги не только не перестает считать себя кадетом, но, совершенно напротив, всеми фибрами своей души ощущает, что именно он-то и есть "настоящий" кадет, а все, кто с ним несогласен, — поддельные, маргариновые, "мартовские". Характеризуя членов отлучаемого им от правоверной партийной церкви партийного комитета, возглавлявшегося тогда еще покойным В.П. Пепеляевым, он находит уместным высокомерно заявить: "одни (его члены) никогда не были кадетами, другие, под влиянием страстей своих, перестали ими быть" (с. 163).

Дело доходило до того, что г. Кроль, одержимый необузданным партийным эгоцентризмом, одно время даже предлагал основать в Омске, параллельно Вост. Отделу, другой, уже "настоящий" кадетский комитет, куда приглашал, между прочим, войти Н.К. Волкова и А.А. Червен-Водали. Но последние самым решительным образом отвергли это своеобразное, с точки зрения партийной практики, предложение, заявив, что, даже и не разделяя в некоторых пунктах практику Вост. Комитета, они не считают возможным прибегать к столь "революционной" мере, способной лишь в корень скомпрометировать партию. Об этом эпизоде, довольно глухо упоминаемом и самим г. Кролем (с. 190), мне известно со слов Волкова и Червен-Водали, тогда же поделившихся им со мною как председателем Вост. Отдела. Нужно сказать, что оба они до конца входили в последний и принимали в нем самое деятельное участие. Не встретивший в них сочувствия Л.А. Кроль оставил мысль о "собственном комитете" и принужден был довольствоваться одиночной позой "воплощенной укоризны", усвоенной им с самого начала по адресу как власти адмирала Колчака, так и поддерживавшего ее центрального кадетского органа на Востоке.

Чтобы как следует разобраться в нападках г. Кроля на Восточный Комитет, необходимо коснуться двух вопросов: 1) каков был основной принцип политической деятельности к.-д. партии в период гражданской войны и расходился ли в его определении "азиатский" отдел партии с ее европейским отделом? и 2) в какой мере справедлива даваемая г. Кролем критика партийной позиции по существу и насколько предлагавшиеся им политические рецепты могли способствовать успеху антибольшевистского движения?

Разумеется, в настоящее время все эти вопросы представляют собой лишь чисто "архивный", "мемуарный", академический интерес: они относятся к недавнему, но так бесконечно далеко ушедшему прошлому! Но, быть может, с тем большей долей объективности и душевного спокойствия удастся о них говорить. Менее всего хочу я скрывать основную ошибку (пусть исторически неизбежную), в которую впала тогда партия народной свободы и за которую она столь жестоко расплатилась крахом всего движения, ею вдохновлявшегося, и своим собственным распадом: — ошибку веры в возможность вооруженного ниспровержения окрепшей уже и оформившейся революционной власти при длящемся революционном состоянии страны. Но, вполне признавая наличность этой основной ошибки, в которой все мы повинны, я по совести чувствую себя обязанным посильно отвести многие дополнительные, побочные обвинения, падающие ныне на кадетскую партию не только со стороны ее врагов, но подчас и из ее собственной среды.

Обратимся к фактам.

 

2

 

Восточный Комитет ("Восточный Отдел Центрального Комитета") к.-д., сконструировавшийся в Омске перед ноябрьской партийной конференцией 18 года, утвержденный ею и переизбранный на майской конференции 19 года, во главу угла своей деятельности поставил идею временной военной диктатуры, как формы власти, наиболее соответствующей той фазе антибольшевистского движения, которая тогда переживалась страной, — фазе всероссийской гражданской войны. И не только потому считал он необходимым отстаивать принципы диктатуры, что он ему был заповедан партийными лидерами из подполья красной Москвы, но главным образом в силу очевидной нежизненности и жалкой ублюдочности "коалиционной" формы власти, реально явленной в образе Директории. Опыт всецело подтверждал сознанию восточных кадетов императивы "теории", созданной их "во всех отношениях поседевшими" товарищами из центра.

Наиболее тяжкие обвинения, обрушиваемые Л.А. Кролем на голову Восточного Комитета, обусловлены именно этой основной характеристикой политической позиции последнего. Кроль отошел от партии в решающем тактическом вопросе того времени — в значительной мере отсюда и вытекают его отдельные нападки на него. Последовательно оставаясь на почве признания диктаториальной власти, Восточный Комитет, естественно, не мог проводить формально-демократической политики. Он принужден был идти на многое, что резало уши твердокаменных сторонников "немедленного народоправства". Но вместе с тем он выбросил лозунг "диктатура ради демократии" и не уставал повторять, что оценивает единовластие только как средство победы в гражданской войне и восстановления единства России.

Было бы, конечно, несправедливо отрицать известное положительное (с точки зрения антибольшевизма того времени) значение за Уфимским Совещанием, избравшим Директорию и, таким образом, объединившим власть на Востоке. Но в то же время представлялась ясной, как Божий день, полная непригодность коалиционной Директории (да еще плюс съезд членов Учредительного Собрания, "функционирующий как государственно-правовой орган") справиться с теми сложнейшими задачами, которые стояли перед нею. Она была абсолютно лишена корней в тех элементах, на которые силою вещей выпадала задача стать "ядром" в борьбе с большевизмом: — у нее не было никаких опор ни в военных кругах, ни в среде городской буржуазии и связаной с ней значительной части интеллигенции. Крестьянство же, по обыкновению, "безмолвствовало", мечтая лишь о том, чтобы его оставили в покое, и отнюдь не проявляло стремления грудью постоять за свою пятиглавую владычицу, рабочие же если к кому и тяготели, то уже скорее к большевикам, чем к уфимским правителям.

Сам г. Кроль, всеми силами выняньчивавший Директорию ("авось выплывет!" — с. 154) и даже негодовавший на В.Н. Пепеляева за его недостаточно почтительное отношение к бабушке Брешковской и ее георгину (с. 81), принужден сознаться в чрезвычайном убожестве своей питомицы. Он признает, что уфимское правительство не родилось органически, а было искусственно "вымучено", что оно страдало печальным отсутствием как физического, так даже и действительного морального авторитета, что власть его была номинальная, а не реальная (с. 130). Уже через несколько дней после торжественного банкета, завершившего уфимские словопрения, ему "стало ясно, что Директория крайне слабосильна и что ставка ее уже бита". Но все эти признания не мешают ему высказывать достаточно наивные суждения на тему, что, мол, избери Директория в качестве своей резиденции вместо коварного Омска дружественный ей Екатеринбург, — и события, вероятно, потекли бы для нее более благоприятно: помпезная встреча, общественные приветствия и "банкет на несколько сот кувертов", подготовлявшиеся для нее Правительством Урала, оказали бы, нужно думать, импонирующее влияние на ее недругов (с. 139, 140). Впрочем, несколькими страницами ниже, описывая обстановку переворота 18 ноября, автор черным по белому пишет: — "Принимал ли участие Екатеринбург в подготовке переворота? Ответ на это может быть только положительный" (с. 146, 148). Увы, видно, полной законопослушности не ощущалось и в столице благонамеренного, хотя и экзотического, "Уральского Правительства". "Измена" зрела и там, как везде, гнездясь в среде наиболее деятельных противобольшевистских элементов.

Переход от демократии к диктатуре был исторически необходим и неизбежен по мере развития вооруженного антибольшевистского движения. И движение это потерпело крушение не потому, что оно оформлялось диктатурой, а несмотря на то, что оно ею оформлялось. Оно потерпело крушение несмотря на то, что развернулось во всю свою ширь и раскрыло максимальные свои потенции. Его погубили не его "ошибки", — его погубило его существо: — идея вооруженной борьбы с революцией, лежащая вне имманентного развития самой революции.

Партия к.-д., для которой высшей тактической целью было скорейшее свержение советской власти, не могла не чувствовать и не понимать элементарных требований момента. Ей нужно было или принять диктатуру, или отойти в сторону от антибольшевистского движения. Она, естественно, выбрала первое и дала идеологию этому движению, стала во главе его, приняла вместе с тем и львиную долю ответственности за его судьбу. Эта роль кадетской партии получила яркую характеристику в следующих словах тактического доклада екатеринодарский партийной конференции 19 года: — "Жизнь выдвинула диктаториальную власть, опирающуюся не на общественный сговор (камешек в уфимский огород. Н.У.), а на общественное признание. В деле облегчения этого признания партия народной свободы сыграла решающую роль: своей пропагандой идеи диктатуры она облегчила ее идеологическую санкцию в глазах общества. В этом заключается историческая заслуга партии народной свободы... Можно сказать, что если русская армия была той моральной и физической силой, которая вынесла на своих плечах борьбу с большевизмом, то партия народной свободы вынесла на себе идейное бремя этой борьбы, твердо выдержав нападки в реакционности и контр-революционности и дав идеологическую санкцию военной диктатуре. В народном сознании это значение партии народной свободы закреплено наименованием борьбы с большевизмом "борьбою большевиков и кадетов".

Это утверждали не какие-либо "азиатские кадеты", которых не боялся "не признавать" г. Кроль, и не "тот небольшой остаток Ц.К., который не уехал из Москвы" (с. 80) и которому можно было ответить пожиманием плеч, — эту идеологию исповедовал цвет кадетизма, ее провозглашала старая гвардия Центрального Комитета, обосновавшаяся в Екатеринодаре. И южный, и восточный комитеты оказывались совершенно единодушны в основной оценке момента. Если уж сравнивать, то, пожалуй, выйдет, что на юге акценты были даже несколько резче и претенциознее, нежели на востоке. Будь г. Кроль хоть немного последователен, — ему пришлось бы лишить кадетского звания вместе с Пепеляевым и Клафтоном заодно уж и Астрова, и Набокова, и Долгорукова, и Новгородцева со товарищи... Но что бы, увы, тогда осталось от его филиппик?..

Сибирская ситуация особенно благоприятствовала торжеству демократических форм власти в атмосфере гражданской войны. Большевизм не только не был "изжит" в Сибири, — она его как следует и не испытала. Смысл гражданской войны, да еще за "всероссийскую идею", не был понятен ни сибирскому крестьянину, ни даже известной части сибирской буржуазии и интеллигенции. Толки о "засилии беженцев" начались в Сибири немедленно после эвакуации волжского района, и нередко приходилось встречать даже и интеллигентного сибиряка, проявляющего обидное равнодушие к "всероссийским проблемам". К жертвам не были готовы и несли их неохотно. А без массовых народных жертв можно было организовать разве лишь индивидуальный террор, на который мастера эсеры, но уж во всяком случае не стотысячные фронты, не планомерную народную борьбу в государственном масштабе.

При таких условиях нужно было либо отказываться от мысли о вооруженной борьбе с большевизмом, либо, пользуясь наличностью белого "аппарата" власти, потребовать преодолеть сверху апатию народных масс, колебания левой общественности, близорукие предрассудки "самостийников", бунтарство большевистствующих элементов. Сделать это можно было только путем милитаризации высшего правительства, сознательного отказа от немедленного воплощения в жизнь демократических принципов властования и управления. Под гипнозом категорического императива "вооруженной борьбы с большевиками до конца" кадеты и вступили на этот путь. Расчет наш строился главным образом на том, что появление спешно организованной сибирской армии в пределах Европейской России сразу же встретит мощную поддержку населения последней, "уже изжившего большевизм", и советы падут прежде, чем успеет износиться всегда недолговечный, но зато сильно действующий механизм военной диктатуры. А там, "во всероссийском масштабе", после уничтожения большевистского аппарата власти, так радикально изменится вся обстановка, что станет мыслим постепенный переход к нормальной политической жизни. "Спорить будем потом, — формулировал эту мысль председатель Национального Центра М.М. Федоров в письме к А.С. Белоруссову, — а пока надо вытащить на широкую дорогу увязшую в трясине русскую тройку". И заключал, по обычаю того времени: — "В Москве, Бог даст, скоро будем христосоваться"...

После месячного пребывания Директории в г. Омске выяснилась не только ее полная оторванность от населения и ее глубокая внутренняя чуждость активным тогда противобольшевистским силам, но, что еще важнее, и органическая ее неспособность создать аппарат государственного принуждения, годный для гражданской войны. И вдвойне естественно, что В.Н. Пепеляеву без труда удалось провести на ноябрьской партийной конференции, за день до переворота, лозунг "диктатура". Он соответствовал, этот лозунг, одинаково и директивам партийного центра, и свойствам местной ситуации. Открыто объявляя его, кадеты становились первостепенным политическим фактором на территории белого движения.

И через полгода, на следующей конференции, председатель Восточного Комитета А.К. Клафтон имел полное основание, больше того, был морально обязан заявить, что с ноября "мы стали партией государственного переворота". Эту же мысль я развил в своей статье, посвященной конференции: указывая в ней на сверхпартийный характер власти Верхового Правителя, я в то же время счел необходимым констатировать, что после 18 ноября партия народной свободы силою вещей "превратилась в партию правительственную по преимуществу".

Было бы, в самом деле, недостойно серьезной политической партии уклоняться от ответственности за провозглашаемые ею формулы и лозунги. А в то время мы особенно гордились, что лозунги наши не партийны, а общенациональны ("взлет над партийной позицией").

Самая легкость переворота 18 ноября доказала, насколько он созрел и насколько он был органичен. "Птичье правительство", сидевшее на омской "ветке" (с. 143), действительно "полетело" при первой попытке его "вспугнуть". За Директорию не вступился никто, кроме бессильной кучки эсеров, рассеянной через пару дней и притаившейся вплоть до... разгрома колчаковской армии Москвою. Власть безболезненно перешла к адмиралу Колчаку, соединившему ее в своих руках с Верховным Командованием.

Диктатура, таким образом, не была создана искусственно, как это утверждали ее противники и утверждает Л.А. Кроль. К ней привела логика белого движения, неизбежно милитаризировавшегося. Только поверхностный наблюдатель событий мог приписывать переворот 18 ноября чьим-то интригам или чьим-то ошибкам — например, тому или другому решению Уфимского Совещания о каком-то "контрольном органе" (с. 117)...

Но в то же время нельзя отрицать, что диктатор не явился на сибирскую сцену органически и сам собою. Как это ни печально, но он не произвел переворот, а переворот был произведен для него. В этом отношении акт 18 ноября отличается не менее от 18 брюмера Бонапарта, чем от 25 октября Ленина. Колчака выдвинул в диктаторы "разум" антибольшевистского движения, а не его собственный "эрос власти", не его собственный "политический гений", в разуме движения обретающий себе опору. Как диктатора, его всецело создала обстановка, непреклонно требовавшая диктатуры. Не будь Колчака, Восток получил бы другого диктатора, другого "генерала", как его получили же и Юг, и Запад, и Север, — каждый своего. Каковы бы ни были внешне-бытовые подробности ноябрьского "пронунциаменто", смысл его заключался не в них. И кадеты не могли не понимать этого, и всеми силами стремились наполнить неотвратимый факт антибольшевистской военной диктатуры осмысленным национальным содержанием, окружить его национально-освободительным ореолом, сообщить ему творческую силу, способную сокрушить углубленную революцию и восстановить растерзанную Россию.

 

3

 

Мы уже видели, что основной принцип деятельности Восточного Комитета к.-д. был в то же время и принципом екатеринодарского партийного центра, включавшего в себя наиболее громкие и заслуженные кадетские "имена". С весны 19 года между обоими комитетами установился и некоторый, правда нерегулярный, контакт, позволивший нам в Омске убедиться в партийной безукоризненности взятой нами на обеих конференциях линии поведения.

Уфимская Директория, как оказалось, была встречена и нашими южными товарищами более, чем сдержанно. Из постановлений третьего краевого съезда в Екатеринодаре (октябрь 1918 г.) с несомненностью явствует, что партия ни единой минуты не собиралась считать ее всероссийской властью, на каковое звание она претендовала. В резолюции по международно-политическому докладу Винавера мы находим недвусмысленное отрицание за Директорией исключительного права представительства России во-вне: выдвигается принцип определенного представительства всех правительств, организовавшихся на территории России, и уфимского в числе других. Еще выпуклее, осторожнее отношение съезда к уфимским притязаниям сказалось в резолюции по тактическому докладу В.А. Степанова. Там прямо признавалось, что "единой всероссийской власти" еще не создалось, и создание ее объявлялось "очередной задачей партии" (тезис 4-й). Тезис 6-й, непосредственно относящийся к Директории и средактированный весьма тактично, гласил так: "То объединение, которое уже образовалось в Сибири и за Волгой, должно явиться важным фактором на пути к созданию Единой России, и потому должны быть немедленно сделаны шаги к сближению с ними... в целях создания единой всероссийской власти".

То, что в тезисах лишь подразумевается, открыто высказывается в речах ораторов съезда и партийных комментариях к нему. Здесь кинжал уже явственно высовывается из приветственного официального букета (словно в ответ на бабушкины георгины): — "Из тезисов можно видеть, — сообщает партийный отчет о конференции с прямой ссылкой на речь Астрова — что будущее вновь возрождающейся России партия органически связывает с существованием Добровольческой Армии. — Только с армией. Только через нее. Сложившееся за Волгой государственное образование есть лишь отрадный факт, знаменующий, что процесс интеграции России уже начался... Власть же действительно Всероссийская, общенациональная должна зародиться здесь, на Юге, имея центром своим Добровольческую Армию".

Особенно же характерны строки отчета, посвященные опасной социалистической пропаганде на Кубани. Вот эти строки: "За последнее время Кубань превращается в какую-то Швейцарию, где находят себе приют бегущие с Дона, благодаря принятым против них мерам, социалисты. Группируясь около юго-восточного комитета членов Учр. Собрания, они уже представляют внушительную силу. И если Добр. Армия не прибегнет к самым решительным мерам для ликвидации их разлагающей пропаганды признания сибирской Директории в качестве власти всероссийской (курсив мой. Н.У.) и по-прежнему будет проявлять к ним почти преступную, при настоящих условиях, терпимость, то угроза грядущей беды станет фактом".

Я нарочно привел эти выдержки, чтобы документально установить, с какой враждебной осторожностью, выглядывающей из-под маски политичной внешней любезности, встречали лидеры кадетов (на съезде присутствовали Милюков, Винавер, Астров и др.) Директорию. Можно еще добавить, что Н.П. Астров заявил в своей речи категорический отказ от участия в ней, "если только она под тем или иным предлогом связана с существованием старого Учредительного Собрания и обязалась его восстановить". Ясно, таким образом, что в своих атаках на азиатский комитет к.-д. за его непочтительное отношение к уфимской пятерке г. Кроль не встретил бы сочувствия со стороны своих старых партийных товарищей. Его апелляционную жалобу екатеринодарская инстанция, несомненно, оставила бы без внимания. Партийным отщепенцем оказался бы не ответчик, а сам истец...

Совершенно иначе отнеслись южные кадеты к власти Колчака. В ней они сразу почувствовали воплощение своих политических надежд, правильно учтя полную ее однородность с властью Деникина, ими вдохновляемой. "Холодок", с которым они относились к восточному антибольшевизму в период Директории, немедленно же исчез без остатка. Переворот 18 ноября встретил в екатеринодарских кадетских кругах самый теплый прием.

Весной 19 года кадетские лидеры за границей развивают горячую пропаганду в пользу признания европейскими державами правительства адмирала Колчака в качестве всероссийского. В.А. Маклаков аттестует его перед кем следует как "gouvernement serieux et bien organise. "Русский Комитет Освобождения" в Лондоне, в который входят Милюков, А.В. Тыркова, проф. Ростовцев и др., поддерживает с нами тесный контакт через "Русское Бюро Печати" и занимает позицию, ничуть не расходящуюся с нашей. "Главная задача и роль русского политического центра за границей — привести к признанию на Западе русского антибольшевистского правительства, каким является правительство Колчака в Омске" — пишет из Парижа П.Б. Струве 10 мая 1919 года.

Таким образом, еще до знаменитого акта генерала Деникина о "подчинении" его Колчаку (30 мая 1919 года) в руководящих кадетских кругах постепенно укоренилась идея приоритета Омска перед Екатеринодаром, что, конечно, всецело объяснялось тогдашними успехами сибирской армии на фронте. Но вместе с тем это означало, разумеется, и то, что никаких политических сомнений по поводу омской диктатуры в упомянутых кругах не возникало. "Всероссийская единая национальная власть" уже не мыслится непременно рожденной Добр. Армией, — первенство охотно уступается Сибири.

Акт 30 мая дал повод белой общественности юга России торжественно продемонстрировать воодушевлявшие ее чувства и мысли. "5 июня, — гласит официальный протокол, — собравшись на торжественном объединенном заседании, значительнейшие русские политические организации — Союз Возрождения России, Совет Государственного Объединения России и Всероссийский Национальный Центр — засвидетельствовали общее согласие взглядов и полное единодушие в высокой оценке исторического акта, изданного генералом Деникиным 30 сего мая".

От имени Национального Центра выступал Н.П. Астров с речью, патетичность и восторженность которой смутила у нас в Омске даже наиболее веривших в осуществимость "белой мечты" членов Восточного Комитета.

Но особенно знаменательно было участие в этой демонстрации Союза Возрождения, — в лице народных социалистов В.Мякотина, подписавшего от имени Союза общую резолюцию, и проф. Алексинского, произнесшего по его поручению речь на торжественном заседании. Воистину, г. Кролю не мешало бы ознакомиться и с той, и с другой. Ведь он так презрительно третирует омских "возрожденцев" за их участие в общественном "Блоке", приветствовавшем власть Колчака. Ведь он так решительно отказывается "поддерживать" эту власть и лишь готов видеть в ней "факт, с которым нельзя не считаться" (с. 68, 193). И при этом серьезно претендует на звание самого "настоящего" (чуть ли не единственного на Востоке) члена Союза Возрождения и даже "просит не смешивать" себя с прочими ненастоящими его членами. Это звучит, может быть, довольно гордо по адресу бедных Куликова и Филашева (омских возрожденцев). Но чтобы быть элементарно последовательным, следовало бы г. Кролю свалить в ту же кучу "ненастоящих" кстати уж и Мякотина с Алексинским — ведь они по существу недалеко ушли от своих сибирских коллег.

В самом деле, Резолюция заседания, подписанная от Союза Мякотиным, в признании Колчака верховным правителем усматривала "залог дальнейшего исцеления, возрождения и преуспеяния России", "весть о воскресении русского государства как единого целого", выражала, далее, "твердую уверенность, что Верховный Правитель России, торжественно возвестивший о своем обязательстве довести страну до Учредительного Собрания, имеющего заложить основы новой жизни, согласно воле народа, будет приветствован широкими народными массами как избавитель от тирании большевиков и глава объединенной России", и заканчивалась выразительным возгласом: "Да здравствует единое Российское государство и его доблестные вожди Адмирал Колчак и Генерал Деникин!.."

Что касается речи проф. Алексинского, то и в ней мы отнюдь не находим чего-либо "оппозиционного". Она безоговорочно приветствует приказ 30 мая, заявляя, что "день этого приказа является днем светлого праздника". Подчеркивая все значение грядущего Учредительного Собрания, она в то же время, не обинясь, провозглашает целесообразность дикториальной власти как средства победы в гражданской войне. — "Бывают моменты в жизни народов — говорил Алексинский, — когда диктатура является исторической необходимостью, и в силу такой необходимости адмирал Колчак принял диктаторские полномочия. Но не для покорения России и не для порабощения ее принял он их, ибо такая задача была бы бессмысленна и неосуществима. В лице адмирала Колчака не диктатор-покоритель, — диктатор-освободитель грядет в русскую жизнь".

Право же, это выступление лидеров Союза Возрождения невольно наводит на мысль, что огорчение омских возрожденцев просьбой г. Кроля "не смешивать" их с ним могло бы быть с лихвою компенсировано просьбой Мякотина и Алексинского не смешивать их с г. Кролем...

Однако мы несколько отвлеклись в сторону от основной нашей темы — партии народной свободы. Очень много для уяснения ее позиции в ту эпоху дает трагический доклад екатеринодарской конференции 19 года. Он уже цитирован нами выше. Это — сплошной апофеоз военной диктатуры и полное радостное признание власти Колчака и Деникина. Больше того: это вдобавок и категорическое осуждение всех членов партии, уклоняющихся от линии, ведущей к созданию "власти единоличной, мощной и решительной, опирающейся на значительную военную силу и значительный аппарат принуждения". "В том случае, — читаем в докладе, — когда отдельные члены партии отступали от этой линии и вступали на путь соглашений, уводящих их в сторону левых демократических программ, их решения оказывались бесплодными и опровергались ходом событий. Принимавшиеся без разрешения и уполномочия Ц.К., такие решения никоим образом не могли рассматриваться как выражение подлинного мнения партии народной свободы". Самое понятие диктатуры получает в докладе распространительное толкование: "Диктатор, которого приветствует партия народной свободы, не есть только диктатор-освободитель, а вместе с тем и диктатор-устроитель; его задача заключается не в том только, чтобы освободить от большевизма, а также и в том, чтобы утвердить порядок, пресекающий возврат большевизма". Непосредственные тактические директивы соответствуют общему духу доклада: "памятовать, что сейчас не должно быть возврата к системе управления Временного Правительства кн. Львова и Керенского, ...новая система управления должна быть не возглавлением революции, а преодолением ее, ...партия должна выдвинуть из своей среды людей для занятия всякого рода должностей в правительственных и общественных органах", и т.д., и т.д.

Если этот круг политических идей и тактических рецептов именовать реакционным, то придется признать, что партия народной свободы в эпоху гражданской войны была вдохновительницей русской реакции. Но сама она решительно оспаривала подобные утверждения. Она отнюдь не провозглашала реставрационных принципов и продолжала себя считать партией демократических сил. Она все время оставалась лояльной идее всенародного Собрания, которое установит русскую конституцию по окончании гражданской войны, а также принципу "широкого преобразования России на демократических основах". Диктатура в ее глазах имела строго временной характер и чисто тактическое значение, была, так сказать, наименьшим злом при создавшихся условиях.<<13>> Недаром, когда кн. Г.Е. Львов, встревоженный сведениями о реакционном облике добр. армии, послал 8 апреля 19 года из Парижа в Екатеринодар свою нашумевшую телеграмму, полную "добрых советов", — Национальный Центр ответил ему резкой отповедью, составленной одним из виднейших деятелей кадетского Ц.К-та. "Декларативные заявления добр. Армии, — писалось в этом послании, — с полной ясностью опровергают дошедшие до Вас толки о ее реакционных симпатиях и реставрационных стремлениях... Комиссии по земельному и рабочему вопросам ведут свою работу при нашем постоянном участии, и Вы можете быть уверены, что ни в той, ни в другой мы не будем отстаивать возвращение к старым социальным отношениям. Не следует упускать из вида, что в составе ближайших сотрудников генерала Деникина находятся хорошо известные Вам Астров, Степанов, Бернацкий, Челищев, которые выдвинулись после 27 февраля и занимали ответственные должности или в самом Врем. Правительстве, или в период его господства. Нам нет надобности разъяснять, что все эти лица не могли бы находиться в Екатеринодаре, если бы этот отныне исторический город стал очагом русской реакции".

В этом вопросе, как и во всех основных политических стремлениях, не было и не могло быть разномыслия между екатеринодарским кадетским центром и Восточным Комитетом партии. Если Колчак не менее определенно, нежели Деникин, отмежевывался от "пути реакции", то и омские кадеты отвергли этот путь не менее категорически и не менее искренно, нежели екатеринодарские. Бессмысленным реставрационным мечтаниям они были чужды, за некоторыми, может быть, единичными исключениями, совершенно посторонними Вост. Комитету как целому. Это было бы нетрудно доказать цитатами из многочисленных резолюций и постановлений Комитета. Это наглядно явствовало бы и из сопоставления его идеологии с идеологией действительного уже реакционного белого эпигонства эпохи 21 и 22 годов (Балканы, Владивосток). Это видно хотя бы и из той нашумевшей речи Клафтона на майской конференции 19 года, которая объявила кадетов "партией государственного переворота". Отмечая в ней, что непосредственная и очевидная задача партии состоит в сокрушении большевизма, председатель Вост. Комитета, далее, нарочито подчеркнул (цитирую по стенограмме): — "Но мы должны отдать себе отчет в другой, более высокой государственной цели, ради которой мы боремся. Мы должны уничтожить силу врага для того, чтобы иметь возможность возродить в России новое правовое государство, покоящееся на началах национальной демократии. В этом отношении необходимо твердо и с полной определенностью заявить, что ни в области политической, ни в области социальной, ни в области земельного вопроса возврата к прошлому быть не может (бурные аплодисменты)".

 

4

 

"Но ведь все это одни слова!" — принято говорить в таких случаях. "А вот дела Вост. Комитета были исключительно ультра-реакционны".

На это можно ответить одно: его дела, в полном соответствии с общекадетской идеологией того времени, были направлены к укреплению диктаторской власти Колчака и к осуществлению принципов управления, связанных с понятием диктатуры. Если бы, усвоив это понятие, он старался в то же время "возвратить страну к системе управления Керенского", — он был бы только непоследователен. Сознательно отказавшись на время гражданской войны от демократической политики, явно бессильной противостоять железному деспотизму большевиков, он и в конкретных вопросах тогдашней государственной жизни естественно придерживался требований усвоенной им общей идеи. Так было на Юге, так было и на Востоке. Сильному и вооруженному большевизму представлялось необходимым противопоставить сильную и вооруженную антибольшевистскую власть. Ни один сознающий свою ответственность политический деятель, разумеется, не мог уподобляться членам "Уральского Правительства", гордившимся, что в их распоряжении не имеется ни одного штыка (с. 77 и 84)...

Конечно, в смысле качества партийной работы Восток был в несравненно худших условиях, чем юг. В то время как там сосредоточился цвет партии, у нас в Сибири отсеялся лишь второй и третий сорт с подавляющим преобладанием провинциальных партийных деятелей. Несмотря на усиленные призывы, "имена" упорно не желали покидать ради Сибири свои кавказские и европейские резиденции. Я прекрасно припоминаю, сколь посредственное впечатление произвела на меня первая встреча с представителями различных кадетских комитетов, осевших в Омске. Это было в феврале 19 года, когда я приехал в Омск из только что освобожденной Перми и сделал товарищам по партии доклад о положении в Советской России.

Однако, детальнее познакомившись с Восточным Комитетом, я убедился, что стоявший во главе его А.К. Клафтон (впоследствии расстрелянный в результате омского процесса с министрами Червен-Водали, Шумиловским и Ларионовым) воплощает собою лучшие традиции партии народной свободы. За восемь месяцев общей работы я близко сошелся с ним. Это был благородный, умный либерал предреволюционной эпохи, старый "земец" лишенный, однако, узко-интеллигентских шор и предрассудков. Несомненно, он мог достойно представлять собою партию. И он действительно ее представлял.

Бывший до него сибирским лидером к.-д. В.П. Пепеляев после переворота 18 ноября отошел от партии, всецело погрузившись в дела по своей одиозной должности — директора департамента милиции.

Несколько раз встречал я в Комитете Н.А. Бородина. Кажется, в мае он уехал в Америку, к коей питал живейшее влечение. Припоминаю его споры насчет "ориентации" с японофилом Митаревским, петербургским адвокатом, тоже одно время участвовавшим в комитете.

Аккуратно посещал комитетские заседания В.А. Виноградов, бывший член Директории. Держался он в оппозиции существующему порядку вещей, нередко иронизировал над конституционной диктатурой 18 ноября (намекая на законодательные права Совета Министров) и вообще всем своим видом, казалось, выражая, что он слагает с себя ответственность за будущее. Жардецкий в шутку назвал его "Воинствующей Императрицей". Все уважали его за открытую прямоту характера и честность его мысли.

Весьма колоритной фигурой комитета был В.А. Жардецкий, омский присяжный поверенный. Я помнил его еще по московскому университету, который он кончил за год до моего поступления (1908). На студенческих "сходках протеста против министра Шварца" он горячо возражал против забастовки, несмотря на усиленный свист аудитории. Тогда он был, помнится, "левее к.-д.".

В Омске я застал его фанатиком государственности, злейшим "социалистоедом", свирепым националистом, поклонником диктатуры и пламенным обожателем Колчака. Я довольно близко с ним сошелся лично, искренно любил его как интересного и бесспорно талантливого человека, во многом сходился с ним во взглядах. Но в то же время не могу не признать основательности значительной части бесчисленных нападок на него, как на политического деятеля. Его темперамент, нервность, несдержанность, удручающее отсутствие политического такта вредили не только ему самому, но, к сожалению, и партии. В книге Л.А. Кроля содержится много красочных бытовых штрихов, относящихся к нему. Не оспаривая их меткости, я только должен решительно возразить против отнесения персональных недостатков Жардецкого за счет Вост. Комитета и его политики. Больше того: я считал бы крупной методологической ошибкой смешение воедино внешних тактических промахов Жардецкого с политической идеологией, его вдохновлявшей. С точки зрения последней он, конечно, был более приемлем для тогдашнего курса партии к.-д. (выше мы пытались выяснить его сущность), чем, скажем, Л.А. Кроль. Но, к сожалению, своей "тактикой" он нередко компрометировал собственные политические цели, и в отстаивании своих позиций уводился неистовым своим темпераментом далеко в сторону от них.

Когда я приехал в Омск, персональное влияние Жердецкого в партийных кругах было уже весьма на ущербе. После же майской конференции, избравшей новый состав комитета, оно свелось фактически на нет, хотя в большой публике, по старой памяти эпохи Сибирского Правительства (когда еще и Вост. Комитета не существовало) и Директории, оно преувеличивалось до последних дней. Летом 19 года тон близкой Жардецкому газеты "Сибирская речь" столь остро разошелся с линией Вост. Комитета, что последний дважды формально обращался к Жардецкому с "внушениями", после чего в газете появилось объявление, что Вост. Ком. к "Сибирской Речи" никакого отношения не имеет. Разумеется, так оно было и на самом деле, вопреки распространенному в публике мнению, крайне досадному для комитета. Вообще нужно признать, что отсутствие в последнем общепризнанных партийных авторитетов отражалось на партийной дисциплине, и если справа подчас бунтовал Жардецкий, то слева не всегда был лоялен Виноградов (эпизод с "запиской" 19 членов Гос.-Эк. Совещания — см. с. 182 книги Кроля).

Осенью Русское Бюро Печати, во главе которого стояли Клафтон и я, приступило к изданию большой газеты "Русское дело" под моей фактической редакцией (номинально — Д.В. Болдырева, чтобы не было партийного ярлыка), и эта газета являлась проводником политических взглядов, близких Вост. Комитету. Благодаря своим личным связям Жардецкий и в тот период бывал иногда у Верховного Правителя, но и там его влияние пошатнулось. Незадолго до омской катастрофы он пытался его восстановить через партию и даже конфиденциально спрашивал меня, не согласился ли бы Вост. Комитет (я тогда уже был его председателем) выдвинуть его кандидатуру на один из руководящих государственных постов. Он надеялся, что ему удалось бы предотвратить грандиозный развал "разумным осуществлением диктатуры". Но, зная политическую непрактичность В.А. и скептическое отношение к нему в комитете, я сразу же отнесся к его проекту отрицательно, и больше разговоров на эту тему у нас не было. Жардецкий — третий, после Пепеляева и Клафтона, член Восточного Комитета, впоследствии расстрелянный советской властью. Несомненно, ему должно быть отведено заметное место в истории антибольшевистского движения в Сибири.

Из других членов комитета упомяну томского профессора М., приват-доцента Ф., самарского журналиста Кудрявцева (впоследствии погибшего в красной тюрьме от сыпного тифа), симбирца Б-ого. Все это отнюдь не "мартовские" кадеты. Из сибиряков входили в комитет один казачий и один кооперативный деятель, кадеты умеренного толка, примыкавшие к комитетскому "центру". С момента своего появления в Омске (кажется, в июле) в комитет вошли Н.К. Волков и А.А. Червен-Водали, а с момента нашего переезда в Иркутск — председатель иркутского партийного комитета, б. член Гос. Думы, Д.А. Кочнев (впоследствии расстрелянный большевиками).

Правое крыло комитета представляли казанский адвокат Иванов (впоследствии премьер Меркуловского правительства во Владивостоке) и консультант В.А. Кроля в Уфе самарский адвокат Коробов. И тот, и другой проявляли реакционные настроения в подлинном смысле этого слова: первый по преимуществу в области политической (монархист и крайний антидемократ), а второй и в области социальной, главным образом в земельном вопросе, где он отражал настроения земледельцев. Но оба они ни в какой степени не имели возможности влиять на политику комитета в смысле увлечения ее направо. Коробов, в частности, остался настолько недоволен аграрной резолюцией майской конференции, что, помнится, даже отказался войти в комитет от ее пленума и вошел в него лишь в качестве представителя Самарского комитета. Однако необходимо подчеркнуть, что за весь омский период и Иванов, и Коробов держались по отношению к партии вполне лояльно и никаких сепаратных выступлений себе не позволяли. И лишь потом, уже на Дальнем Востоке, оба окончательно впали в объятия крайне монархической и погромной реакции, связавшись — Бог им судья! — с авантюристами Семенова, Меркулова, Дитерихса и проч...

Смутившие в свое время г. Кроля члены омской группы к.-д. в Вост. Комитете, за исключением Жардецкого, участия не принимали.

Повторяю, богатством интеллектуальных сил Вост. Комитет похвалиться не мог, но все же состав его с партийной точки зрения нельзя было не считать доброкачественным. Сравнивая же ход его работ и ее результаты с ходом и результатами работ его екатеринодарского коллеги, блиставшего знаменитостями — право же, трудно не прийти к выводу, что нередко "третий сорт ничуть не хуже первого"...

Лейтмотивом деятельности Восточного Комитета было стремление способствовать успеху колчаковской диктатуры. Сделать ее воистину национальной, понятной населению, популярной в массах, ибо ведь и диктатор должен иметь опору в народе. Это была трудная задача, так как, во-первых, народ не хотел воевать и, во-вторых, "инициативное меньшинство", на которое преимущественно приходилось опираться власти — буржуазия и офицерство — не проявило ни достаточной государственной дисциплины, ни надлежащего понимания момента. Кадеты сознавали это во всяком случае не хуже своих противников, но бороться с этим злом они не считали возможным путем отказа от диктатуры и перехода к парламентаризму и формальной демократии: попытка воплощения этих начал при тогдашнем настроении "народа", еще жившего в революционном угаре, повлекла бы за собой немедленное разложение государственного аппарата и крушение самой идеи вооруженной борьбы с большевизмом. Вот почему Восточный Комитет систематически возражал против возможных проектов "парламентаризации" колчаковской власти. Суррогат парламента и парламентаризма, в виде разных "предпарламентов" и полу- или псевдо-представительных "совещаний", не достигал цели, ибо на укреплял власти, не создавал реально "единого фронта", не способствовал упорядочению управления и не успокаивал "оппозиционные" умы, а лишь возбуждал их к требованиям дальнейших "уступок". Настоящий же парламент, "арифметический демократизм" (по прекрасному определению славянофилов) был для белого правительства — как, впрочем, и для красного — непозволительной роскошью уже по одному тому, что он предполагает действительное осуществление гражданских свобод, совершенно немыслимое в эпоху революционного брожения и крушения старых, привычных социально-политических связей. Может ли, в самом деле, правительство гражданской войны апеллировать к народоправству в тот момент, когда большинство его народа не хочет гражданской войны, без которой, по мнению правительства, нет спасения стране и народу?.. Созови Москва или Омск в то время парламент — падение соответствующего правительства — красного или белого — было бы делом недель, если не дней. Парламентаризм был бы их агонией, что и доказал на практике "Омск", в Иркутске, "сдвинувшись влево" (тогда же в печати я обозначил этот сдвиг как facies Hippocratica белого движения). И Восточный Комитет, мечтавший о сокрушении большевизма организованной силой белых армий, естественно видел единственный путь спасения в укреплении диктатуры и внутреннем оздоровлении антибольшевистского "ядра", столь явно загнивавшего. Вот почему он добивался трансформации положения 18 ноября в сторону формального приоритета Верховного Правителя перед Советом Министров. Практика утвердила эту трансформацию, и министров назначал и увольнял Верховный Правитель, да и во всех вопросах государственной жизни его воля всегда стояла на первом плане. Если юридически диктатура на Юге была более "чистой", чем на Востоке, то фактическое положение вещей в обоих центрах белого движения представлялось едва ли не однородным.

Но основную трудность преодолеть было невозможно. О нее споткнулись и Восток, и Юг одинаково. Не удалось создать толковой и понимающей момент администрации, не выдвинулось ярких, сильных талантом и волею людей и на руководящие правительственные посты. Балансируя между реакционерами и эсерами, между военными, не забывшими самодержавия, и радикалами, не забывшими Керенского, власть не могла обрести устойчивого равновесия. Плохи оказались кадры противников большевизма, белые комиссары уступали красным в твердости воли, в чутье народной психологии. Достаточно вспомнить пресловутую "мобилизацию буржуазии и интеллигенции" (совершенно правильная мера власти), чтобы убедиться, сколь скандально провалился на государственном экзамене "цвет" русского антибольшевизма. Он явил себя крепким в беженстве, но не в борьбе. "Кадетская" среда оказалась государственно бессильнее "большевистской". Выявилась роковая слабость русской буржуазии, и в результате "лукавство исторического разума" взвалило миссию создания крестьянско-буржуазной России на плечи коммунистической революции...

"Какое поразительное сходство всей обстановки — писал из Екатеринодара М.М. Федоров А.С. Белоруссову в ответ на его информацию о Востоке. — У вас преобладает левое течение, у нас правое, и тем не менее результаты те же: армия великолепна, тыл плох. Та же разноголосица и не вполне удовлетворительный общий состав наверху и в правительстве, та же пьянеющая от власти, нарушающая общее дело администрация, разлагающая население..." Аналогичные жалобы содержались и в переписке Деникина с Колчаком; мне пришлось об этом слышать от самого адмирала. Та же жгучая, "проклятая" проблема находит согласные отклики и на кадетских конференциях. "Уже сейчас, — констатируют екатеринодарские тезисы, — как в Омске, так и в Екатеринодаре чувствуется величайшая трудность в осуществлении тех предначертаний, которые даются из центра. Старые навыки управления, недостаток людей, общий упадок правовых и нравственных основ, страшная расшатанность всех отношений, все это создает необычайные затруднения при осуществлении самых благих намерений центральной власти и ее сотрудников. Члены партии должны всеми силами прийти на помощь власти в этих ее затруднениях". О "представительных органах" екатеринодарские кадеты и не помышляли, правильно учитывая, что они оказались бы началом конца, отнюдь не будучи способны облегчить затруднения власти. Восточная конференция в Омске, со своей стороны, в следующих словах отзывалась об этих затруднениях: — "Провозглашая необходимость исключительных полномочий военной и гражданской власти во время гражданской войны, конференция признает необходимым усилить ответственность за произвольные и противозаконные действия исполнителей. Конференция призывает их к сознанию великой ответственности перед родиной и законом, и особенно к заботливой охране прав и собственности населения, помня, что борьба ведется на территории родной страны" (параграф 9-й резолюции).

Однако, увы, переродить противобольшевистскую среду ни кары, ни призывы не смогли. Процесс революции пошел иначе — через перерождение большевистской среды...

 

Однако надо кончать хотя, конечно, можно было бы еще много сказать о тех или других конкретных выступлениях Восточного Комитета. Но сейчас я не пишу его истории. Мне лишь хотелось несколько восстановить историческую перспективу белого движения в связи с ее, по моему убеждению, глубоким извращением в книге Л.А. Кроля.

Неправ Л.А. Кроль в обоих своих основных утверждениях: во-первых, совершенно неверно, будто формальная демократизация белого движения могла усилить его шансы, и, во-вторых, совершенно неверно, что Восточный Комитет кадетской партии в своей тактике вел какую-то "свою", а не общекадетскую линию. Последнее утверждение г. Кроля, сопровождаемое рядом явно несправедливых и несерьезных нападок на Восточный Комитет, отдает мелочностью и свидетельствует о легкомысленном незнакомством автора как с деятельностью Южного Комитета, так, в сущности, и Восточного. В период гражданской войны Л.А. Кроль отошел от кадетов, остался изолированным в партии, и вместо того, чтобы это скромно признать, высокомерно отлучает от кадетизма разошедшихся с ним однопартийцев. Это удручающее отсутствие самокритики и элементарного партийного такта вряд ли обнаруживает в г. Кроле вдумчивого политического деятеля.

Крах белого движения в наиболее мощной и целесообразной его форме вскрыл порочность его основного задания. Ошибочной оказалась сама идея вооруженной борьбы с советской властью, и после крушения колчаковско-деникинского фронта это следовало немедленно признать, приняв и все выводы из такого признания, — что, в частности, пишущий эти строки и сделал в своих харбинских статьях и заявлениях 20 года ("В борьбе за Россию"). Обладай я желанием следовать стилю мысли и действий г. Кроля, пожалуй, я объявил бы себя при этом "настоящим" хранителем заветов кадетизма, не смущаясь своей изолированностью в стане бывших единомышленников, но... что же закрывать теперь глаза на ту истину, что разгром "бело-кадетского" движения 19 года повлек за собой и распад — временный или безвозвратный — кадетской партии? Идеология белой диктатуры во имя Великой России и грядущей национальной демократии была ее лебединой песней.

Великая Россия ныне строится иными путями и русская национальная демократия (не "арифметическая") выковывается революцией по иному, новому плану. Новая жизнь создаст, вероятно, и новые политические рубежи.

 

Перерождение большевизма<<14>>

I

 

Эта проблема — проблема возможности "эволюционного перерождения" большевизма — силою вещей вновь выдвигается на первый план. Отказ всех противобольшевистских русских группировок от идеологии интервенции, заключение торговых договоров между Россией и европейскими державами, окончательная ликвидация организованной гражданской войны и, наконец, последние мероприятия советского правительства в области земельного вопроса, — все это, вместе взятое, заставляет русских патриотов еще раз продумать вопрос о пути нашего национального возрождения.

Очевидно, что нынешнее ужасное состояние России не может длиться без конца. Даже по самым сдержанным официальным советским сведениям, картина экономической жизни страны производит столь удручающее впечатление, что дальнейшее продолжение ортодоксального коммунистического экспериментаторства грозило бы свести на нет все воистину блестящие политические достижения советской власти за эти три с половиной года. Сами большевики, разумеется, не могут этого не сознавать, и принуждены так или иначе реагировать на суровые требования, поставленные перед ними жизнью. Они вынуждаются проверять самих себя.

"Пусть так, но они же не могут перемениться, изменить себе" — таково господствующее мнение.

Разумеется, сама советская власть его поддерживает прежде всех.

Ни от одного общего лозунга октябрьской революции она формально не отказывается и, конечно, не откажется.

Разговоры об "эволюции большевизма" встречаются самими большевиками неизменной иронической улыбкой, хотя по тактическим соображениям они подчас и оставляются ими без надлежащей прямой отповеди...

Противобольшевистские группы, со своей стороны, с глубоким скептицизмом относятся к толкам об "изживании" нынешних московских методов властвования и хозяйствования. Вся наша "организованная небольшевистская общественность", отвергая возможность такого изживания, считает единственным путем воссоздания русского государства путем общенациональной революционной борьбы с советами.

В этом отношении должны быть признаны чрезвычайно характерными декларации политических партий, прочитанные на недавнем парижском совещании членов Учредительного Собрания.

"Спасти Россию может лишь революционная борьба самого народа, — утверждает прочитанная Зензиновым декларация эсеров. — Все надежды на перерождение существующей власти тщетны. Она может лишь вырождаться и действительно вырождается"...

Фракция к.-д., — декларирует Милюков, — полагает, что при невозможности для большевизма изменить раз занятую непримиримую позицию, отказаться от мирных стремлений и от осуществления их вооруженной силой, борьба против большевизма не может кончиться взаимными уступками или принять мирные формы парламентской борьбы".

И, наконец, то же самое повторяют и энэсы устами Чайковского: "Исходя из глубокого убеждения, что большевики не способны к эволюции в сторону народоправства и демократической государственности... трудовая н.с. партия находит, что первой общей для всех поборников демократической республиканской России задачей является борьба за скорейшее сокрушение большевизма и крушение советской власти".

Таковы преобладающие настроения. Разберемся в них.

 

II

 

Весь вопрос, разумеется, в том, какой смысл вкладывается в понятие "эволюция большевистской власти". Скептическое отношение к подобной эволюции будет вполне оправданным, если мы захотим в ней видеть отказ большевиков от своей собственной программы.

Не подлежит, в самом деле, ни малейшему сомнению, что вожди русского коммунизма, начиная с Ленина, не могут перестать и не перестанут быть принципиальными коммунистами.

Равным образом есть много оснований полагать, что советская власть неспособна превратиться в режим формального народоправства со всеми его чертами и свойствами.

Но свидетельствуют ли эти два обстоятельства о том, что политика Москвы обречена остаться без всяких изменений в своем конкретном курсе?

Значит ли это, что большевизм чужд всякой "эволюции"?

Анализ современных настроений в правительственных верхах Советской России позволяет различать две тенденции партийной коммунистической мысли.

Первая тенденция (многие связывают ее с Бухариным) отстаивает целиком тактические позиции 19 года — "ставка на немедленную мировую революцию", "никаких компромиссов с мировой буржуазией", "безоговорочное проведение хозяйственного коммунизма", чего бы это ни стоило, и т.д.

К этой доктринерской, фантастической тенденции утверждение об "эволюции" неприменимо ни в какой мере и ни с какой стороны.

Победи она в Совнаркоме, — страна покатилась бы с усиленной скоростью к обнищанию и разорению, недовольство и отчаяние населения продолжали бы возрастать, а непримиримость к советской власти наших небольшевистских групп обрела бы гранитную, непоколебимую основу.

Но, к счастью, не эта тенденция вдохновляет ныне политику московского правительства.

Признанным вождем и непререкаемым, несравненным авторитетом остается по-прежнему Ленин, воистину, сочетающий в себе оба свойства, определяющие, по Гегелю, подлинного "героя истории": исключительную широту кругозора, охватывающего "очередную ступень мировой истории", и конкретную трезвость реального политика, разгадавшего "лукавство исторического Разума" и умеющего прекрасно его учитывать.

Ленин — "фантаст" и практик одновременно. Подобно примерному "государю" Маккиавелли, он совмещает в себе "качества льва и лисицы". В этом его сила и в этом успех большевизма, "цепкость" советской власти, непостижимая для поверхностного взгляда, для всех неожиданная и столь многих смущающая.

Ленин возглавляет ныне другую линию большевистской мысли, линию "умеренную" и "компромиссную". Прообразом этой тактики был Брест-Литовск. Через три года она вновь выдвигается в перл создания.

"Мир с мировой буржуазией", "концессии иностранным капиталистам", отказ от позиции немедленного коммунизма внутри страны — вот нынешние лозунги Ленина, столь чуждые левой, доктринерской группе (между прочим, неправильно к этой группе причислять Троцкого: в основных вопросах он идет за Лениным).

Невольно напрашивается лапидарное обозначение этих лозунгов: — мы имеем в них экономический Брест большевизма.

Ленин, конечно, остается самим собою, идя на все эти уступки. Но, оставаясь самим собой, он вместе с тем, несомненно, "эволюционизирует", т.е. по тактическим соображениям совершает шаги, которые неизбежно совершила бы власть, чуждая большевизму.

Чтобы спасти Советы, Москва жертвует коммунизмом. Жертвует, со своей точки зрения, лишь на время, лишь "тактически", но факт остается фактом.

Нетрудно найти общую принципиальную основу новой тактики Ленина. Лучше всего эта основа им формулирована в речи, напечатанной "Петроградской Правдой" от 25 ноября прошлого года.

Вождь большевизма принужден признать, что мировая революция обманула возлагавшиеся на нее надежды.

"Быстрого и простого решения вопроса о мировой революции не получилось". Однако из этого еще не следует, что дело окончательно проиграно. "Если предсказания о мировой революции не исполнились просто, быстро и прямо, то они исполнились постольку, поскольку дали главное, ибо главное было то, чтобы сохранить возможность существования пролетарской власти и советской республики даже в случае затяжения социалистической революции во всем мире". Нужно устоять, пока мировая революция не приспеет действительно.

"Из империалистической войны, — продолжает Ленин, — буржуазные государства вышли буржуазными, они успели кризис, который висел над ними непосредственно, оттянуть и отсрочить, но в основе они подорвали себе положение так, что при всех своих гигантских военных силах должны были признаться через три года в том, что они не в состоянии раздавить почти не имеющую никаких военных сил советскую республику.

Мы оказались в таком положении, что, не приобретя международной победы, мы отвоевали себе условия, при которых можем существовать рядом с империалистическими державами, вынужденными теперь вступить в торговые отношения с нами.

Мы сейчас также не позволяем себе увлекаться и отрицать возможность военного вмешательства капиталистических стран в будущем. Поддерживать нашу боевую готовность необходимо. Но мы имеем новую полосу, когда наше международное существование в сети капиталистических государств отвоевано".

В этих словах следует видеть ключ решительного поворота московского диктатора на новые тактические позиции.

Раньше исходным пунктом его политики являлась уверенность в непосредственной близости мировой социальной революции.

Теперь ему уже приходится исходить из иной политической обстановки. Естественно, что меняются и методы политики.

Раньше он непрестанно твердил, что "мировой империализм и шествие социальной революции рядом удержаться не могут": — он надеялся, что социальная революция опрокинет "мировой империализм".

Теперь он уже считает как бы очередной своей задачей добиться упрочения совместного существования этих двух сил: нужно спасать очаг грядущей (может быть, еще не скоро!) революции от напора империализма.

Отсюда и новая тактика. Россия должна приспосабливаться к мировому капитализму, ибо она не смогла его победить. На нее нельзя уже смотреть как только на "опытное поле", как только на факел, долженствующий поджечь мир.

Факел почти догорел, а мир не загорелся.

Нужно озаботиться добычею новых горючих веществ.

Нужно сделать Россию сильной, иначе погаснет единственный очаг мировой революции.

Но методами коммунистического хозяйства в атмосфере капиталистического мира сильной Россию не сделаешь. И вот пролетарская власть, сознав, наконец, бессилие насильственного коммунизма, остерегаясь органического взрыва всей своей экономической системы изнутри, идет на уступки, вступает в компромисс с жизнью.

Сохраняя старые цели, внешне не отступаясь от "лозунгов социалистической революции", твердо удерживая за собою политическую диктатуру, она начинает принимать меры, необходимые для хозяйственного возрождения страны, не считаясь с тем, что эти меры — "буржуазной" природы.

Вот что такое "перерождение большевизма".

- Но может ли оно привести к положительным результатам?...

 

III

 

Сейчас трудно что-либо предсказать, особенно из эмигрантского далека.

Только господа экономисты — самая заносчивая и самоуверенная порода мира двуногих, — по обыкновению, нещадно насилуют книгу времен, пророча часы и минуты всех грядущих событий: словно их ремесло — стряпание несбывающихся пророчеств.

В настоящий момент можно констатировать лишь одно: процесс "перерождения" большевизма совершается в крайне трудных условиях.

Ленину приходится, по-видимому, выдерживать известный натиск со стороны части своей собственной партии, стоящей на старых позициях непримиримости и крайнего революционизма.

С другой стороны, он имеет дело с измученной, стихийно озлобленной на власть страной, которая каждую уступку может принять за признак внутреннего колебания власти и в каждой реформе найти стимул к восстаниям.

Не опоздала ли советская власть сойти с пути коммунистического доктринерства? Вот вопрос, разрешить который способна лишь сама жизнь.

Если политически советское правительство еще достаточно крепко, если государственный аппарат действует более или менее послушно, — "реформы" могут "пройти" и оздоровить страну. И в результате мы получим любопытную картину: диктатуру коммунистов в "буржуазной" по существу стране! Свободная торговля уже восстановлена в России и заградительные отряды — кошмар советской действительности — сняты. Заключены торговые договоры с Англией, с Италией, заключаются с остальными. Россия вновь возвращается в "цивилизованный мир".

Но, разумеется, благотворные результаты все эти компромиссные мероприятия могут дать лишь в том случае, если они будут проводиться серьезно и действенно. Иначе процесс обнищания задержать не удастся, так же как не удастся парализовать рост всеобщего недовольства. Наблюдающееся в стране повсеместное недружелюбие к власти обусловлено не столько политическими, сколько экономическими причинами. Народ хочет не столько народоправства, сколько хлеба.

Как бы то ни было, с точки зрения национальной России нынешний сдвиг большевизма следует искренно приветствовать. Сохраняя "сильное правительство", нужное для страны, он ее избавляет, наконец, от тисков доктринерской и утопической, чуждой ей хозяйственной системы.

Есть много оснований думать, что, раз став на путь уступок, советская власть окажется настолько увлеченной их логикой, что возвращение на старые позиции коммунистического правоверия будут для нее уже невозможны. По-видимому, именно с этим аргументом и выступает против "новой тактики" Ленина левая, "правоверная" группа. Но если такой аргумент в какой-то мере действителен против Ленина, то с точки зрения интересов страны он абсолютно невесом: страна и не заинтересована в возвращении к ортодоксальному коммунизму.

Все будет в конечном счете зависеть от "темпа развития мировой революции".

Советская власть вступает в новую фазу своего существования. Нынешний год должен принести ответ на основной вопрос современности: суждено ли России восстановить свою экономическую мощь, сохраняя в то же время свое политическое единство, удельный вес великой державы?..

 

Наша генеалогия<<15>>

(по поводу статьи А.В. Карташова).

 

А.В. Карташов поместил в "Новой Русской Жизни" любопытную статью "Истоки соглашательства". Она подходит к вопросу с оригинальной, но со своей вполне законной точки зрения. Она любопытна, эта статья, проводимым ею метким сближением "государственной лояльности" новых "соглашений из стана подлинных культурных антибольшевиков" с такою же лояльностью прежних столпов "кабинетной науки и государственной службы". Тут автор не без основания замечает своеобразную преемственность духа и традиций.

Ну, что же, нам незачем отрекаться от наших предков по духу и даже "родовой биографии". Вслед за А.В. Карташовым мы не бросим в них камня. Они были "действительными статскими советниками кабинетной науки и государственной службы". Пусть так. Мы не видим в этом ничего плохого. Именно этими людьми крепла русская земля, росла "Великая Россия". Именно они непрерывным скромным трудом и упорным опытом поколений создавали русское государство, утверждали гранитным фундаментом великодержавный Петербург, "на темной окраине мира, средь морозных туманов и льдов" вознесшийся манием гения, "из тьмы лесов, из топи блат"...

Если мы тоскуем по "старой мощи России" (а мы тоскуем по ней!), если мы чтим память "Петра Алексеевича Романова и Александра Сергеевича Пушкина", то не следует ли нам вместе с этими великими тенями почтить и сонм тех "тихих специалистов культурного служения", которые были основой петрова дела и которых с "детской резвостью" ныне готово записать в "обыватели" наше "ореволюционенное" поколение?..

"Искренне разделяя либеральное мировоззрение, они не потрясались уродливостям противоречащей ему действительности" — презрительно отзывается о них А.В. Карташов. Однако так ли уже заслуживают они за это презрения?

Вожди "чувствительной" интеллигенции, хорошо знавшие "общественный ригоризм и морализм", после опыта нашей первой революции вернулись в "Вехах" к началам, столь резко ими "потрясавшимся". Поза перманентного стояния "воплощенной укоризною" перед отчизной перестала их удовлетворять. Они научились отделять "государство" от "начальства" и "отечество" от "его превосходительства". Они порвали с тем "банальным радикализмом", который настолько "выбивает людей из тихой колеи специальности в бурный поток оппозиции и революции", что лишает их всякой почвы, всякого "фундамента", превращает их в листья, оторванные от родимой ветки... И не подошли ли они тем самым вплотную к тем генералам культуры и государственности, которые, будучи либералами (в лучшем смысле этого слова) по духу, не умели в то же время воспламеняться, подобно ракетам, от каждой отрицательной черты старого режима. "Легко воспламеняются лишь сухие сердца..."

Если дух государственной дисциплины и лояльности есть обывательщина, то да будет она благословенна! Если "героизм" есть пустоцветный и бесплодный "моральный" (в гегелевском смысле) протест, то спаси нас Бог от этого героизма!

Страшными словами нас не запугаете. Мы — бывалые воробьи, несмотря на нашу "наивную молодость", и у нас слишком хорошая школа ("Вехи", две революции), чтобы можно было нас провести на старой интеллигентской мякине "оппозиции и пафоса гнева.."

Ведь именно питание этой мякиной и привело страну к большевизму, на "пафосе гнева" возросшему и лишь теперь его диалектически преодолевающему. Что же, ужели снова его возрождать?.. Но тогда, пожалуй, выйдет, что в плоскости политической идеологии, как и психологии, "соглашатели" и "примиренцы" окажутся несравненно более чужды "чистому большевизму", нежели его "непримиримые до конца" враги...

Ужасы и безобразия революции лучше всего учат "спокойствию духа, свойственному кабинетному академизму": они постигли Россию не оттого, что в ней жил этот дух, а оттого, что его было слишком мало. И убьет все эти ужасы и безобразия не "гипертрофированный общественный морализм" (их духовный отец), а "спокойный и расчетливый рассудок" деловых "спецов", умеющий, как и встарь, способствовать хоть какому-то активному сбережению и наращиванию новых клеточек жизни", изыскивая в действительности "крупицы добра и возможные пути эволюции к лучшему будущему".

Да, мы научились отличать отечество от большевистского "превосходительства", как вместе с первым поколением "веховцев" отличали его от царского. Прекрасно понимая значение и исторический смысл "революционных разрывов с данной действительностью", мы видим, что теперь более, чем когда-либо, родина страдает от таких "разрывов". Поэтому мы им определенно предпочитаем "связи".

Революционная буря имеет рядом с безобразиями свои прелести и рядом с ужасами свою правду. В плане философии истории это нетрудно вскрыть и заметить. Но май революции, как и май жизни, цветет лишь раз. Не пытайтесь же делать весну в сентябре! Фальсифицировать историю столь же бесплодно, как и природу.

Карташов жалует нам титул мальчика из андерсеновской сказки, впервые громко заявившего, что король эмиграции гол. Мы готовы с благодарностью принять этот титул. Имейте только в виду, что если следовать сказке до конца, то и после парадоксального возгласа мальчика "все окончательно убедились, что король и в самом деле гол..."

При всем этом нельзя не отметить решительного противоречия, в которое впадает почтенный публицист, характеризуя "интересующую его группу соглашателей". То он наделяет ее "неудержимой человеческой фантазией" и даже противополагает ее болтливую "опьяненность" молчаливой трезвости каких-то "политических лидеров". То, напротив, — и в этом словно центр тяжести его статьи, — он обличает в ней "спокойный и расчетливый рассудок" и сердце, не умеющее биться паче меры, а тем более разрываться на части... Статья сильно теряет от этого досадного противоречия. Быть может, оно обусловливается пренебрежением автора к "хитросплетениям лукавого рассудка"?.. Но тогда уж вообще лучше отказаться от всякой рациональной аргументации.

Еще два слова о "модернизме" в молодом академическом поколении. Если "радиоактивное ницшеанство" его коснулось с какой-нибудь стороны, но только с той, что вытравило из него "враждебный государству дух", свойственный старому позитивному поколению с его "терпкой моральной солью". Ницшеанство же в собственном смысле тут не при чем.

Государство имеет свою логику, свою "нравственность", примиряемую с нормами индивидуальной морали лишь на известной метафизической высоте. Государство в некотором отношении неизбежно "потусторонно к добру и злу", ибо его "добро" (а оно есть, и вполне реально) — в иной, несколько более углубленной или возвышенной плоскости. Я позволил бы себе по этому поводу припомнить прекрасные статьи гг. Муретова и Струве (их полемику с кн. Е.Н. Трубецким) о "морали и патриотизме", печатавшиеся в "Русской Мысли" в эпоху войны. Большой вопрос, что более "пресно", личный ли "морализм", или мнимый "аморализм" государственной идеи. Но, разумеется, это тема, которая требует особого обсуждения.

...Итак, во всяком случае, можно глубоко поблагодарить А.В. Карташова за его интересную статью: установив духовную генеалогию нашей государственной позиции, он ее укрепил серьезным "аргументом от истории".

 

"Редиска"<<16>>

 

Теперь, по свидетельству приезжающих, это один из самых распространенных терминов в Советской России. Им обозначается огромная категория, подавляющее большинство советских служащих и даже известная часть официальных членов правящей коммунистической партии. Он прилагается иногда и к государству в его целом. Честь изобретения его принадлежит самому Ленину, и он прочно усвоен советскими гражданами.

Редиска. Извне — красная, внутри — белая. Красная кожица, вывеска, резко бросающаяся в глаза, полезная своеобразной своей привлекательностью для посторонних взоров, своею способностью "импонировать". Сердцевина, сущность — белая, и все белеющая по мере роста, созревания плода. Белеющая стихийно, органически.

Не то ли же самое — красное знамя на Зимнем Дворце и звуки "Интернационала" на кремлевской башне? Разве не оправдывает жизнь этот образ, год тому назад казавшийся столь дерзким, столь парадоксальным?..

Старая буржуазия умерла, — рождается новая буржуазия. А подчас и старая перерождается в новую.

Умерла и старая бюрократия, — но тоже фатально рождается новая. И опять-таки нередко старая, пройдя подобно фениксу "стадию пепла", воскресает в новой.

То же самое — армия.
То же — дипломатия.

...Король умер, — да здравствует король!..

Взятая в историческом плане, великая революция, несомненно, вносит в мир новую "идею", одновременно разрушительную и творческую. Эта идея в конце концов побеждает мир. Очередная ступень всеобщей истории принадлежит ей. Долгими десятилетиями будет ее впитывать в себя человечество, облекая ее в плоть и кровь новой культуры, нового быта. Обтесывая, обрабатывая ее.

Но для современности революция всегда рисуется прежде всего смерчем, вихрем:

- Налетит, разожжет и умчится, как тиф...

И организм восстанавливается, сохраняя в себе благой закал промчавшейся болезни. "Он уже не тот", но благотворные плоды яда проявят себя лишь постепенно, способствуя творческому развитию души и тела...

Революция бросает в будущее "программу", но она никогда не в силах ее осуществить сполна в настоящем. Она и характерна именно своим "запросом" ко времени. И дедушка Хронос ее за этот запрос в конечном счете неизбежно поглощает.

Революция гибнет, бросая завет поколениям. А принципы ее с самого момента ее смерти начинают эволюционно воплощаться в истории. Она умирает, лишившись жала, но зато и организм человечества заражается целебной силой ее оживляющего яда.

Склоняясь к смерти и бледнея,
Ты в полноту времен вошла.
Как безнадежная лилея,
Ты, умирая, расцвела...

Но теперь, теперь... В ужасе мечутся революционные энтузиасты:

- Кит Китыч опять у себя в Замоскворечьи!..

Словно загадочная сила, от которой когда-то перевелись богатыри на Святой Руси: ее уничтожают, а она множится, растет...

Но, впрочем, не беспокойтесь:

- Это уже не прежний Кит Китыч. Это новая аристократия, новая буржуазия, новая бюрократия. Сакраментальная триада эта в своем конкретном составе или выдвинута, или перерождена революцией, бессильной ее ликвидировать, но достаточно мощной, чтобы ее решительно преобразить.

 

"Запрос" русской революции к истории ("клячу-историю загоним"!) — идея социализма и коммунизма. Ее вызов Сатурну — опыт коммунистического интеранционала через пролетарское государство.

Отсюда — ее "вихревой" облик, ее "экстремизм", типичный для всякой великой революции. Но отсюда же и неизбежность ее "неудачи" в сфере нынешнего дня. Но как ни мощен революционный порыв, — уничтожить в корне ткани всего общественного строя, всего человечества современности он не в состоянии. Напротив, по необходимости "переплавляются" ткани самой революции. Выступает на сцену благодетельный компромисс.

В этом отношении бесконечно поучительны последние выступления вождя русской революции, великого утописта и одновременно великого оппортуниста Ленина.

Он не строит иллюзий. Немедленный коммунизм не удался — это ему ясно, и он не скрывает этого. "Запоздала" всемирная революция, а в одной лишь стране, вне остальных, коммунизм немыслим. "Социальный опыт" только смог углубить уже подорванное войной государственное хозяйство России. Дальнейшее продолжение этого опыта в русском масштабе не принесло бы собой ничего, кроме подтверждения его безнадежности при настоящих условиях, а также неминуемой гибели самих экспериментаторов.

Наладить хозяйство "в государственном плане", превратить страну в единую фабрику с централизованным аппаратом производства и распределения — оказалось невозможным. Экономическое положение убийственно, и все ухудшается; истощены остатки старых запасов. Раньше можно было не без основания ссылаться на генеральские фронты, — теперь их, слава Богу, уже нет. Что же касается кивков на внутренних "шептунов", то сам Ленин принужден был признать сомнительность подобных отговорок. Дело не в шептунах: их "обнагление" — не причина разрухи, а следствие. Дело в самой системе, доктринерской и утопической при данных условиях. Не нужно быть непременно врагом советской власти, чтобы это понять и констатировать. Только в изживании, преодолении коммунизма — залог хозяйственного возрождения государства. И вот, повинуясь голосу жизни, советская власть, по-видимому, решается на радикальный тактический поворот в направлении отказа от правоверных коммунистических позиций. Во имя самосохранения, во имя воссоздания "плацдарма мировой революции", она принимает целый ряд мер к раскрепощению задавленных великой химерой производительных сил страны.

В добрый час!

В настоящий момент нам безразличны мотивы "новой тактики" Ленина. Важна сама эта тактика. Ее нельзя не приветствовать.

 

Нельзя отрицать, что чрезвычайно содержательным показателем внутренних настроений современной России является стиль последнего кронштадского восстания. Можно (и даже следует) вслед за берлинским кадетским "Рулем" питать глубокое "недоверие к идейной осмысленности" этого сумбурного и неуклюжего взрыва, явно угрожавшего "анархизацией всей страны" — но подозревать его "подлинность", его "органичность" все же не приходится. Он — кусочек "зеленого шума", и по его лозунгам можно судить о тех силах, которые ныне там, "во глубине России", явились на смену тютчевской "вековой тишины..."

"Да здравствуют Советы, но долой иго коммунистов!" — вот лейтмотив движения. До мозга костей проникнутый революционной психологией и фразеологией, Кронштадт заявил себя непримиримым лишь к одному: к диктатуре коммунистов, к системе насильственного коммунизма.

"Ревком", "да здравствует революционный пролетариат и крестьянство!", "товарищи, присоединяйтесь к нам!", "на страже революции" и т.д. — Этими терминами пестрят "Известия" кронштадских повстанцев. Не политический строй советов, не "власть рабочих и крестьян", а лишь бездушный режим экспериментального коммунизма поднял их на борьбу, на бунт. И если торжество этого бунта лишь ухудшило бы состояние страны, то причины его останутся действенны и неизбывны до тех пор, пока не будет ликвидирован принудительный коммунизм, препятствующий хозяйственному оздоровлению современной России. Если его не ликвидируют сверху, он окажется сокрушенным снизу. Ненавистью к нему обусловливается и ненависть к правящей партии. Парализовать эту ненависть она сможет лишь прочно став на путь изменения своей тактики в основной экономической проблеме наших дней. Властью должны быть восстановлены некоторые существеннейшие элементы индивидуалистического хозяйства. По-видимому, мы к тому и идем...

Революция, судя по всему, приходит к своей "критической" стадии. До сего времени она по преимуществу оплодотворяла даль времен за счет конкретного организма своего государства. Теперь ей предстоит укрепить, оживить этот последний, быть может, отчасти за счет своих всемирно-исторических задач. Она уже прославляла Россию в веках. Ныне ей надлежит восстановить русское государство в его конкретной материальной мощи.

Урок Кронштадта словно дает понять, как это сделать. Он одновременно — предостережение и императив.

"Редисочный" облик государственности в настоящий момент нужен, полезен России. Он, с одной стороны, предохраняет ее от анархии и своеобразно поддерживает ее международный престиж, а с другой — обеспечивает неизбежность перехода ее к нормальным для данного периода ее развития формам хозяйствования и властвования. Нынешней России одинаково нужны и красный фасад, и белое нутро. Вот почему с национальной точки зрения сейчас не только нельзя сочувствовать окраинным генеральским авантюрам, но и желать успеха внутреннему повстанческому движению стиля Кронштадта и Украины. Единственный надежный путь — трансформация центра.

Революционный "запрос" к закону времени придется рано или поздно снять, так же, как и остановить порывы "загона" бедной "клячи-истории". Всему свое время, в том числе и героическим попыткам разорвать сатурновы кольца.

Но вместе с тем, во избежание недоразумений, необходимо установить и подлинный состав того "белого ядра", которое ныне противопоставляется широкими русскими массами красной оболочке.

Бесконечно ошибается тот, что отождествляет его с дореволюционным содержанием государства российского, или хотя бы с общей физиономией минувших военных противобольшевистских движений. Великое разочарование ждет того, кто мечтает воссоздать страну на старых социальных связях.

Если коммунизм есть "запрос к будущему", то "скоропадчина" или "врангелевщина" во всех ее формах и видах есть не более, как отрыжка прошлого. По тому же неумолимому року Сатурна, не место ей в новой России.

Революция выдвинула новые политические элементы и новые "хозяйствующие" пласты. Их не перейдешь. Великий октябрьский сдвиг до дна всколыхнул океан национальной жизни, учинил пересмотр всех ее сил, произвел их учет и отбор. Никакая реакция уже не сможет этот отбор аннулировать. Здоровая, плодотворная реакция вершит революцию духа, но не реставрацию прогнивших и низвергнутых государственных стропил. Дурная же реакция есть всегда не более, как попытка с негодными средствами. Прежний поместный класс отошел в вечность, "рабочие и крестьяне" выдвинулись на государственную авансцену.

"Старая мощь России" может быть восстановлена лишь новыми силами, вышедшими из революции и поныне пребывающими в ней. Это нужно признать раз навсегда. Ориентироваться можно только на эти новые силы, на их активный авангард, разбуженный взрывом и прошедший столь изумительную школу за страдные годы революционной борьбы.

"Революцию надо преодолеть, взяв у нее достижимые цели и сломив ее утопизм, демагогию, бунтарство и анархию непреклонной силой власти" (Новгородцев).

Растленными силами контрреволюции эта задача осуществлена не была. Она осуществится внутренней диалектикой самой революции.

 

Путь термидора<<17>>

 

В дни кронштадского восстания некоторые русские публицисты в Париже заговорили о "русском термидоре". "Последние Новости" П.Н. Милюкова посвятили даже несколько статей установлению аналогии между процессом, ныне вершащимся в России, и термидорским периодом великой французской революции.

В какой мере справедливы эти аналогии и что такое "путь термидора"?

Термидор был поворотным пунктом французской революции. Он обозначил собою начало понижения революционной кривой. Путь термидора есть путь эволюции умов и сердец, сопровождавшийся, так сказать, легким "дворцовым переворотом", да и то прошедшим формально в рамках революционного права. При этом необходимо подчеркнуть, что основным, определяющим моментом термидора явилось именно изменение общего стиля революционной Франции и обусловленная им эволюция якобинизма в его "толпе". Кровавый же эпизод 9 числа (падение Робеспьера) есть не более, как деталь или случайность, которой могло бы и не быть и которая нисколько не нарушила необходимой и предопределенной связи исторических событий.

"Если бы Робеспьер удержал за собой власть, — говорил Наполеон Мармону, — он изменил бы свой образ действий; он восстановил бы царство закона; к этому результату пришли бы без потрясений, потому что добились бы его путем власти".

Гений Наполеона в этих словах интуитивно постиг истину, которая впоследствии была вскрыта и подробно доказана историками. 9 термидора не есть новая революция, не есть революционная ликвидация революции. Это лишь один из второстепенных и "бытовых" моментов развития революционного процесса.

"Побежденный людьми, из которых одни были лучше, а другие хуже его, — пишет о Робеспьере Ламартин в своих знаменитых "Жирондистах", — он имел несчастье умереть в день окончания террора, так что на него пала та кровь жертв казней, которые он хотел прекратить, и проклятия казненных, которых он хотел спасти. День его смерти может быть отмечен как дата, но не как причина прекращения террора. Казни прекратились бы с его победой так же, как они прекратились с его казнью". (Ламартин, т. IV, гл. 61).

Якобинцы не пали, — они переродились в своей массе. Якобинцы, как известно, надолго пережили термидорские события, — сначала как власть, потом как влиятельная партия: — сам Наполеон вышел из их среды. Робеспьер был устранен теми из своих друзей, которые всегда превосходили его в жестокости и кровожадности. Если бы не они его устранили, а он их, если б даже они продолжали жить с ним дружно, — результат оказался бы тот же: — гребень революционной войны, достигнув максимальной высоты, стал опускаться...

"Мы не принадлежим к умеренным, — кричал кровавый бордосский эмиссар Талльен с трибуны Конвента в роковой день падения Робеспьера, замахиваясь на него кинжалом, — но мы не хотим, чтобы невинность терпела угнетение". Гора шумно приветствовала это сопротивление и сопровождавший его жест...

А вот эпизод из жизни Колло д'Эрбуа, одного из главных деятелей термидорского переворота.

Однажды вечером Фукье-Тенвилль (знаменитый прокурор Террора, "топор республики") был вызван в комитет общественного спасения. "Чувства народа стали притупляться, — сказал ему Колло. — Надо расшевелить их более внушительными зрелищами. Распорядись так, чтобы теперь падало по пятисот голов в день". — "Возвращаясь оттуда, — признавался потом Фукье-Тенвилль, — я был до такой степени поражен ужасом, что мне, как Дантону, показалось, что река течет кровью..."

Можно было бы привести множество аналогичных рассказов и о других героях термидора: Барере, Бильо-Варенне и проч. Все они были поэтами и мастерами крови. И они-то стали невольными агентами милосердия, защитниками угнетенной невинности!.. Революция, как Сатурн, поглощала своих детей. Но она же, как Пигмалион, влагала в них нужные ей идеи и чувства...

 

Да, это так. Революция божественно играла своими героями, осуществляя свою идею, совершая свой крестный путь. И люди, ее "углубившие" до пропасти, поражали ее гидру, ликвидируя дело своих рук во имя все того же Бога революции... Змея жалила свой собственный хвост, превращаясь в круг — символ совершенства.

"Человечность и снисходительность вернулись в среду революции" — резюмирует Сорель сущность термидора. Это, однако, ни к какой мере не знаменовало еще торжества контрреволюционеров. "Революция, казалось, окрепла после падения Робеспьера. Желая избавиться от террористов, французы и не думают отдавать себя в руки эмигрантов. Самое название этой партии и имена стоящих во главе ее аристократов продолжают означать для большинства французов возврат к старому порядку и порабощение иностранцами. Эмиграция возбуждает против себя лучшее чувство французского народа — патриотизм, и наиболее прочное побуждение — личный интерес". ("Европа и французская революция", т. IV, гл. 4).

Революция перерождается, оставаясь самою собой. Ее уродливости уходят в прошлое, ее "запросы" и крайности — в будущее, ее конкретные "завоевания" для настоящего обретают прочную опору. "Победить чужеземцев, пользоваться независимостью, довершить организацию республики" — вот твердая цель общенациональных стремлений. Революция ищет и находит свои достижимые задачи.

Но старые формы ее всестороннего "углубления" еще продолжают некоторое время соблюдаться, хотя дух, их воодушевлявший, уже исчез. Революция эволюционирует. "В окровавленном храме перед опустевшим алтарем, — описывает Тэн эту эпоху, — все еще произносят условленный символ веры и громко поют обычные словословия, но вера пропала..." Однако постепенно ортодоксальный якобинизм покидается самими якобинцами. "С каждым месяцем, под давлением общественного мнения, они отходят все дальше от культа, которому служили... До термидора официальная фразеология покрывала своей догматической высокопарностью крик живой истины, и каждый причетник и пономарь Конвента, замкнувшись в своей часовне, ясно представлял себе только человеческие жертвоприношения, в которых он лично принимал участие. После термидора поднимают голос близкие и друзья убитых, бесчисленные угнетаемые, и он поневоле видит общую картину и детали ужасных деяний, в которых он прямо или косвенно принимал участи своим согласием и своим вотумом" ("Происхождение совр. Франции, т. IV, гл. 5).

Начался отлив революции. Она становится менее величественной, но зато уже не столь тягостной для страны. Гильотина вдовеет, энтузиазм падает ниже нуля. На сцену выступают люди "равнины" и "болота", смешиваясь с оставшимися монтаньярами. "С Робеспьером и Сен-Жюстом, — констатирует Ламартин, — кончается великий период республики. Появляется новое поколение революционеров. Республика переходит от трагедии к интриге, от мистицизма к честолюбию, от фанатизма к жадности". Однако страна столь устала от трагедии, мистики и фанатизма, что готова на время им предпочесть даже интригу, честолюбие и жадность...

Диктатура комитетов вызывает протесты и уступает место выборному началу. "Народные комитеты, — заявляет Бурдон, — не есть сам народ. Я вижу народ только в местных избирательных собраниях". Не протестуя, таким образом, против самого принципа революции, "термидорианцы" восстают лишь против его своеобразного применения Робеспьером и его друзьями. Невольно приходит на память недавний лозунг крондштадцев насчет "свободно избранных советов".

Таков "путь термидора". Его торжество обусловливалось его ограниченностью. В отличие от путей Вандеи и Кобленца, он опирался на существо самой революции, принимая ее основу и подчиняясь ее законам. Термидорский сдвиг был подготовлен настроениями революционной Франции и совершен Конвентом, т.е. высшим законным органом революции. "Что обеспечивало Конвенту победу, — по глубокому замечанию Сореля — так это то, что сила, которой он пользовался, не была контрреволюционной: то была сама вооруженная революция, реагирующая против себя для того, чтобы спастись от собственных излишеств". Это нужно раз навсегда запомнить и иметь в виду.

И когда в наши дни там и сям поднимаются толки о "русском термидоре", необходимо прежде всего усвоить истинные черты и усвоить урок французского. Иначе кроме "злоупотребления термином" ничего не получится.

Детали, конкретные очертания революции у нас радикально и несоизмеримо иные. В частности, судя по всему, в теперешней Москве нет почвы для казуса в стиле 9 термидора. Но, как мы установили, он и не существенен сам по себе для развития революции. Он мог быть, но его могло и не быть, — "путь термидора" не в нем.

Что же касается этого пути, то он уже начинает явственно намечаться в запутанной и сложной обстановке наших необыкновенных дней.

Конечно, он не в белых фронтах и окраинных движениях, вдохновляемых чужеземцами и эмиграцией. Нет, все эти затеи ему не только чужды, но и враждебны, — лишь безнадежные слепцы или контрреволюционеры в худшем смысле этого слова могут ими обольщаться. Страна — не с ними. Они — вне революции.

Но он — и не в стихийных восстаниях или голодных бунтах против революционной власти. Эти восстания и бунты, быть может, в известной мере способствуют его зарождению и укреплению. Но по своему содержанию он не имеет с ними ничего общего. Революционная Франция, как ныне Россия, хорошо знала подобные мятежи городков и деревень: прочтите хронику эпохи (Эрве, Дьепп, Лион, Вервен, Лилль и т.д.). Однако они никогда не были победоносны уже по одному тому, что не имели творческой идеи и неизменно оказывались не более как бесцельными, хотя и естественными, конвульсиями страдания. Победи они — революционный процесс был бы не плодотворно завершен, а лишь бессмысленно прерван, чтобы снова возобновиться...

Путь термидора — в перерождении тканей революции, в преображении душ и сердец ее агентов. Результатом этого общего перерождения может быть незначительный "дворцовый переворот", устраняющий наиболее одиозные фигуры руками их собственных сподвижников и во имя их собственных принципов (конец Робеспьера). Но отнюдь не исключена возможность и другого выхода, — того самого, о котором говорил Наполеон Мармону: приспособление лидеров движения к новой его фазе. Тогда процесс завершается наиболее удачно и с меньшими потрясениями — "путем власти".<<18>>

 

В современной России как будто уже чувствуется веяние этой новой фазы. Революция уже не та, хотя во главе ее — все те же знакомые лица, которых ВЦИК отнюдь не собирается отправлять на эшафот. Но они сами вынужденно вступили на путь термидора, неожиданно подсказанный им крондшадтской Горой; не удастся ли им поэтому избежать драмы 9 числа?

Большевистский орден несравненно сплоченнее, дисциплинированнее, иерархичнее якобинцев. Вместе с тем Ленин более гибок и чуток, нежели Робеспьер. Если у нас не было Верньо и Дантона, то наши крайние якобинцы крупнее и жизненнее французских, хотя в аспекте "быта" не менее их ужасны. Быть может, они и кончат иначе. Но основная линия развития самой революции, по-видимому, остается в общем тою же.

Ныне есть признаки кризиса революционной истории. Начинается "спуск на тормозах" от великой утопии к трезвому учету обновленной действительности и служению ей — революционные вожди сами признаются в этом. Тяжелая операция, — но дай ей Бог успеха!

Когда она будет завершена, — новая обстановка создаст и новые формы. Тормоза станут не нужны.

"Революция спасается от собственных излишеств". И горе тем, кто помешает ей в этом, — с трибун ли красных клубов, или из жалких эмигрантских конур.

 

Национал-большевизм

(Ответ П.Б. Струве<<19>>)

 

Из всей обширной критической литературы, посвященной "национал-большевизму", статья П.Б. Струве в берлинском "Руле" представляется наиболее примечательной. Она сразу берет проблему в корне, выдвигает самые существенные, самые серьезные возражения, формулируя их выпукло, лапидарно и изящно. В ней нет ничего лишнего, но главное, что можно сказать против оспариваемой позиции, исходя из ее же собственного отправного пункта ("имманентная критика"), — ею сказано.

Тем отраднее констатировать ее внутреннее бессилие по существу опровергнуть национал-большевизм в его основных утверждениях. Даже и наиболее, казалось бы, веские, наиболее убедительные на первый взгляд аргументы, по-видимому, неспособны поколебать этой точки зрения, завоевывающей ныне все более широкие симпатии в стане русских патриотов.

Разберемся в интересующей нас статье.

 

I

 

Решающая ошибка П.Б. Струве состоит в том, что он смешивает большевизм с коммунизмом. Исходя из этого невероятного и недосказанного им отождествления, он и получает легкую возможность утверждать "абсолютную и объективную антинациональность большевизма".

Я готов согласиться с П.Б. Струве, поскольку острие его полемики направлено против ортодоксального коммунизма. Едва ли реже, чем моим нынешним политическим противникам, приходилось мне самому подчеркивать чрезвычайную экономическую вредоносность коммунистического режима в современной России (эта сторона примиренческой позиции уже отмечалась в критической литературе: ср.. напр., статьи Пасманика в "Общем деле" и проф. Ященко в № 5 "Русской Книги"). Струве совершенно неправ, заявляя, будто национал-большевизм, увлекшись государственным фасадом Советской России, склонен "идеализировать весь ее строй" (т.е., очевидно, включая и социально-экономическое экспериментаторство?) Этого никогда не было и не могло быть.

Но ведь в том-то и дело, что советский строй не только не исчерпывается экономической политикой немедленного коммунизма, но даже и не связан с нею органически и неразрывно. Сам Струве несколькими строками ниже говорит о большевизме как о "государственной системе", представляющей собою "чистейшую политическую надстройку без экономического базиса или фундамента". Таким образом, необходимо признать, что качество "абсолютной и объективной антинациональности" присуще не большевизму, как таковому, а лишь той экономической политике, которую вела большевистская власть в период гражданской войны в неоправдавшемся расчете на близкую мировую революцию.

Однако общая обстановка заставила ее изменить систему своей экономической политики. Пришло время, когда хозяйственная опустошительность социального опыта уже не может более компенсироваться никакими политическими успехами революционной власти. Государство затосковало по хозяйству. На наших глазах происходит то тактическое "перерождение большевизма", которое нами упорно предсказывалось вот уже более полутора лет (см. хотя бы мою статью "Перспективы" в сборнике "В борьбе за Россию"), и ориентация на которую есть один из основных элементов национал-большевистской идеологии и тактики. Коммунизм из реальной программы дня постепенно становится своего рода "регулятивным принципом", все меньше отражающемся на конкретном организме страны. Советская власть капитулирует в сфере своей экономической политики, — какими бы правоверными словами эта капитуляция ни прикрывалась ее официальными представителями.

Совершенно верное указание на национальную вредоносность коммунизма бьет, таким образом, мимо "примиренцев", поскольку они утверждают (а жизнь подтверждает), что большевизм эволюционно принужден будет во имя сохранения своей "эффектной политической надстройки", нужной ему для мировых целей, ликвидировать хозяйственно не оправдавший себя "базис" насильственного, "азиатского коммунизма". Тем самым и фасад мало-помалу утратит свою кажущуюся "призрачность" и обманчивость.

При этом для нас имеют лишь второстепенное значение мотивы, которыми руководствуется советская власть в своей "эволюции". П.Б. Струве правильно подчеркнул в первой своей статье наше утверждение: большевизм может осуществить известную национальную задачу вне зависимости от своей интернационалистической идеологии.

Другой вопрос — удастся ли советской власти в тяжелых условиях современной русской жизни перевести страну на "новые хозяйственные рельсы". Но что она принуждена "искренно" и всеми силами стремиться к этому, — сомнений быть уже не может. Равным образом ясно, что это ее устремление — объективно в интересах страны. Следовательно, оно должно встретить активную поддержку со стороны русских патриотов. Другой же путь — "возврат к капитализму" через новую политическую революцию — при данной обстановке несравненно более эфемерен, извилист и разрушителен.

 

II

 

Государственная "надстройка" имеет самостоятельный корень и самодовлеющее значение. Государственная мощь созидается духом в еще большей мере, нежели материей; тем более, что здоровый дух в конечном счете неизбежно дополняет себя и материальной мощью — облекается в золото и ощетинивается штыками. Вообще говоря, терминология марксизма, которой зачем-то пользуется П.Б. Струве в нашем споре, совсем не идет к делу и лишь напрасно затемняет проблему. Ни для него, как для участника "Вех", ни для меня, как их воспитанника, не может быть сомнения в огромной и творческой ценности самого начала государственной организации, как такового. В социальной жизни "надстройка" может подчас сыграть созидательную и решающую роль. Она не есть непременно нечто вторичное и производное, фатально предопределенное фундаментом. Она может сама обрести базу, причем нет математически установленного соотношения между данной конкретной надстройкой и определенной конкретной базой. В творческих поисках экономической основы государственное здание может само себя трансформировать. Нет надобности его во что бы то ни стало разрушать до тла, чтобы не очутиться перед сплошной грудой развалин без всякого фундамента и без всякой постройки вообще. Спасение приходит часто через "политику", через "фасад" — так сказать, сверху, а не снизу. Как же игнорировать политическую организацию, которую сумела выковать наша революция, только на том основании, что до сего времени эта организация сочеталась с утопической и вредной системой хозяйствования?

Не могу не признаться, что с моей точки зрения правительства Львова и Керенского, в полтора года доведшие (пусть невольно) страну до полного государственного распада методами своей политики, едва ли не в большей степени заслуживают названия "абсолютно и объективно антинациональных", нежели большевизм, сумевший из ничего возродить государственную дисциплину и создать хотя бы "эффектный фасад государственности". Для начала и это бесконечно много. Через мощную, напряженно волевую власть, и только через нее одну, Россия может прийти к экономическому и общенациональному оздоровлению. Какой же смысл расшатывать в таких муках создавшуюся революционную власть, не имея взамен никакой другой, — да еще тогда, когда наличная власть делает героические усилия восстановить государственное хозяйство, хотя бы путем постепенного возвращения к "нормальным условиям хозяйственной жизни", до сих пор ею по принципиальным соображениям уничтожавшимися?

Я понимаю "формальных демократов" и радикалов-интеллигентов старого типа в их органической ненависти к "московским диктаторам". Эти по своему цельные, хотя и мало интересные люди еще долгое время останутся в России профессионалами подполья и перманентными обитателями Бутырок. Но разве место в их рядах или рядом с ними тем, кто так чуждается "дореволюционной интеллигентщины" и постиг до конца логику государственной идеи?

Пусть конечные цели большевиков внутренно чужды идеям государственного и национального могущества. Но не в этом ли и заключается "божественная ирония" исторического разума, что силы, от века хотящие "зла", нередко вынуждаются "объективно" творить "добро"?..

Откровенно говоря, меня прямо поражает утверждение П.Б. Струве, что "события на опыте опровергли национал-большевизм". Мне кажется — как раз наоборот: события покуда только и делают, что подтверждают его с редкостной очевидностью, оправдывая все наши основные прогнозы и систематически обманывая все ожидания наших "друзей-противников". Идеология примиренчества прочно входит в историю русской революции. Кстати, простая хронологическая справка опровергает догадку Струве о причинной зависимости этой идеологии от эпизодических большевистских успехов на польском фронте: определяющие положения национал-большевизма, тогда уже "носившиеся в воздухе" и проникавшие к нам из глубин России, были мною формулированы печатно в феврале 20 года, а устно и предположительно (ближайшим политическим друзьям) — еще раньше, в последние месяцы жизни омского правительства. Будучи внутренно обусловлена анализом русской революции, как известного сложного явления русской и всемирной истории, идеология национал-большевизма внешне порождена приятием результата нашей гражданской войны и открыто выявлена за границей в связи с ликвидацией белого движения в его единственной серьезной и государственно-многообещавшей форме (Колчак-Деникин). Струве прав, признавая, что это течение "родилось из русской неэмигрантской почвы и отражает какие-то внутренние борения, зачатые и рожденные в революции". Дни польской войны дали ему лишь яркий внешний пафос, естественно потускневший после ее окончания, но сделавший свое дело, широко распространив лозунги и проявив лик народившегося течения. Логическое же его содержание было нисколько не поколеблено неудачным исходом польской войны. Дальнейшие события — крушение Врангеля, сумевшего лишь обеспечить Польше рижский мир, явное обмельчание и абсолютное духовное оскудение дальнейших белых потуг (ср. позорище нынешнего Владивостока), и, главное, начавшаяся тактическая эволюция большевизма — все это лишь укрепило нашу политическую позицию и обусловливало ее успехи в широких кругах русских националистов, заметно разочаровавшихся в эмигрантской "головке".

Мы никогда не ждали чуда от нашей пропаганды и не прикрашивали безотрадного состояния современной России. Приходилось выбирать путь наименьшего сопротивления, наиболее жизненный и экономный при создавшихся условиях. Нельзя было не предвидеть всей его тернистости и длительности, но выбора не было.

Пусть П.Б. Струве перечтет статьи своих единомышленников за последний год и сравнит их с литературой национал-большевизма: кто проявил большую трезвость, большее чутье действительности, и кто обнаружил больше политического "сумбура"? Кто сумел установить известную историческую перспективу, и кто фатально принимал всех мух за слонов, настоящего-то слона так и не удосужившись приметить?..

 

III

 

Наконец, что же противопоставляется самим Б.П. Струве отвергаемой им политической тактике? — Неясно. — "Сумбурно". Дразнящая "апория" на самом интересном месте, как в ранних диалогах Платона.

Впрочем, в "Размышлениях о русской революции" высказывается такой прогноз-императив: "Русская контрреволюция, сейчас смятая и залитая революционными волнами, по-видимому, должна войти в какое-то неразрывное соединение с некоторыми элементами и силами, выросшими на почве революции, но ей чуждыми и даже противоположными" (с. 32).

Эта туманная фраза (сама по себе дающая материал и для выводов в духе национал-большевизма) получает известное разъяснение в анализируемой статье из "Руля". И это разъяснение делает ее в моих глазах уже совсем неприемлемой. "Некоторые элементы и силы" — это, очевидно, прежде всего красная армия, которую П.Б. Струве и рекомендует использовать непосредственно в целях контрреволюции, т.е. направить ее против большевистского режима в той революционной борьбе, которую должны с ним вести национальные силы.

Этот рецепт при современной политической конъюнктуре явно неудачен: в лучшем случае он утопичен, а в худшем — антинационален и противогосударственен. Если он имеет в виду безболезненный и "в полном порядке" акт выступления красной армии (со всеми ее курсантами) против нынешней русской власти, во имя определенной идеи или определенного лица, — то он просто "лишен всякого практического смысла", и из него, как из наивной фантазии, "нельзя извлечь никаких директив для практических действий", даже при признании его "теоретически правильным". Если же он стремится разложить красную армию теми методами, какими в свое время большевики разлагали белую, — он национально преступен и безумен, ибо разрушит те "белые принципы", которые, по меткому замечанию Шульгина, переползли-таки за линию красного фронта в результате нашей ужасной, но поучительной гражданской войны. Я убежден, что именно П.Б. Струве должен понимать лучше других всю безмерную опасность внесения революции в красную армию, всю недопустимость новой демагогической дезорганизации русской военной силы. Зачем же бросать недоговоренные лозунги и двусмысленные рецепты? К чему этот рецидив красной большевистской весны?

Момент конфликта революции с "некоторыми элементами и силами, выросшими на ее почве, но ей глубоко чуждыми", еще далеко не настал и пока что он даже не обрисовывается впереди. Напротив, в данный момент наблюдается скорее своеобразное взаимное сближение этих двух факторов современной жизни России. Нет смысла искусственно вызывать или форсировать их конфликт, — гораздо более целесообразно добиваться возможно большего органического или даже механического приспособления революции к национальным интересам страны, хотя бы формально и внешне победа осталась за интернационалистической революцией, хотя бы лозунги ее были по-прежнему внешне противоположны началам национализма и государственности. И та сторона национал-большевизма, которую Струве неправильно называет "идеологией национального отчаяния", как раз и учитывает известную полезность революционной фирмы в "защитных" государственных целях. Не совсем для меня понятная ссылка на "чудовищное лицемерие и маккиавеллизм" такой точки зрения не может служить ее убедительным опровержением. Тем более, что ведь сама-то революция "субъективно" действует здесь без всякого лицемерия и маккиавеллизма. Следовательно, известные и чисто конкретные результаты (хотя бы они были и очень далеки от заправской "мировой революции") могут быть достигнуты. Для патриота же все действенные пути сохранения и восстановления родины, мыслимые при данных условиях, должны быть сполна использованы.

Тактика национал-большевизма столь же осмысленна, сколь ясна и внутренно цельна его идеология.

 

Две реакции<<20>>

 

Когда всматриваешься в нынешний облик русской эмиграции, замечаешь чрезвычайно знаменательный процесс, в ней совершающийся: ее "центр" расползается, уходя в "крылья".Этот процесс многими еще не осознан во всей его остроте, но, по-видимому, скоро он выявится еще резче. Тогда о нем заговорят все.

Наша контрреволюция, а затем и эмиграция, с октября 17 года до последнего времени выступали в массе своей под флагом либерально-демократической идеологии. Даже военные диктаторы беспрекословно и вполне сознательно ей подчинялись: генерал Деникин руководствовался программой Национального Центра, "сочетавшей идею твердой власти с традиционными лозунгами просвещенного русского либерализма" (определение К.Н. Соколова), а адмирал Колчак с первого же дня отмежевался от "пути реакции" и, подчеркнув в ответственном заявлении, что "диктатура с древнейших времен была учреждением республиканским", усвоил позицию "диктатуры ради демократии" (кадетская формула в Омске). И Екатеринодар, и особенно Омск были лояльны идее Учредительного Собрания как грядущего хозяина страны. Вдохновителями движения были кадетские, а отчасти и право-социалистические элементы. О "реакции" в собственном и точном смысле этого слова у нас речи еще не было, и можно определенно сказать, что контрреволюция наша не являлась действительно реакционной ни по преобладающему составу своему, ни по руководящим своим целям. Бурцев со всей "оскорбительной ясностью" своего миросозерцания в этом отношении достаточно показателен, как кричащий плакат: "ни большевизма, ни царизма"!

Мечтали о российской демократии, которую поставит на царство гражданская война — и только она. Догмат "беспощадной борьбы" с советами был вторым догматом контрреволюции, столь же непререкаемым, как и первый.

Так было. Но теперь, после всех неудач и невзгод белого движения, его "большая дорога" явно суживается и превращается в тропинку. Происходит разложение в среде эмигрантского большинства. Разваливаются старые политические "штабы", рассыпается и разочарованная масса. Чувствуется неизбежность какой-то перегруппировки. На обломках старых надежд загораются новые настроения.

 

Пересмотр касается обоих основных догматов правоверной контрреволюции: тактики "беспощадной борьбы", с одной стороны, и либерально-демократической идеологии — с другой. Вместе с тем знаменательно разрывается взаимная связь между этими двумя догматами.

Фактическое прекращение гражданской войны не могло не затронуть и ее идеи. Теперь уже огромное большинство противников большевизма не возлагает никаких упований на старый метод борьбы с ним. Ни солдаты, ни офицеры не хотят драться, предпочитая фронтам даже полуголодное беженское существование. Дух живой отлетел от парижских Катонов, вопиющих в пустыне окружающего их равнодушия обтрепанный призыв на тему "раздавите гадину"...

В этом отношении "новая тактика" П.Н. Милюкова не менее симптоматична, нежели национал-большевистская концепция. Милюков и его друзья с каждым месяцем все дальше и радикальнее отходят от позиции противобольшевистского "центра". "Друзья-враги" справа недаром постоянно упрекают "Последние Новости" в том, что они доходят до признания необходимости поддержки советского государственного аппарата. С логической неизбежностью П.Н. Милюков порывает со всеми элементами прежнего строя мысли. В борьбу с большевизмом он ныне вводит такие ограничения и оговорки ("принятие революции", отказ от всякой связи с военной силой белых генералов, отрицание диктатуры, в известных случаях признание допустимости сотрудничества с большевиками), что фактически сводит ее на нет, убивает весь ее реальный пафос. Оттого он и пользуется ныне такою ненавистью со стороны последних могикан старой тактики.

Усиление "левых" течений в эмигрантской среде становится уже общепризнанным фактом. Значительные группы, раньше органически входившие в главный фронт контрреволюции, теперь решительно откололись от него. Они уже перестают противопоставлять себя России, они духовно возвращаются на родину, трезво ожидая момента, когда станет целесообразным и физическое возвращение. Они уже потеряны для эмиграции и для активной контрреволюции старого типа.

 

Но параллельно усилению этих настроений в зарубежных русских кругах наблюдается и другое характерное явление: рождается подлинная и явная русская реакция. Вырисовывается "русский Кобленц" — на этот раз в точном и полном значении этого термина.

До сих пор еще принято говорить о нем как о величине незначительной и не заслуживающей внимания. "Общее Дело" по-прежнему уверено, что справа у него нет серьезных конкурентов. Однако это уже далеко не так. Само же оно их бестолково питает, допуская на своих страницах обывательские вздохи Аверченко по "царским золотопогонникам" и угрюмую тоску Яблоновского по Павле Первом. Уже по этим двум типичным представителям эмигрантского райка можно судить, что симпатии "непримиримых" неудержимо катятся вправо. Недаром и врангелевцы на Балканах — единственная "реальная сила" эмиграции — прочно впадают в орбиту чисто монархических планов. Скоро, скоро придет час, и уже приходит, когда Бурцевы и Струве окажутся причислены к лику Лениных, Троцких и Милюковых. Все кошки революции будут одинаково красны для тех, кто органически и безоглядно станет по ту сторону революции.

А такие уже есть. "При произведенном революцией опустошении экономических, культурных и политических сил России, при возврате России к ее чисто земледельческому крестьянскому состоянию она не может быть — без внешнего насилия — не только республиканской, но и парламентской, даже не может быть конституционной".Так пишет в белградском "Новом Времени" проф. Локоть, нынешний идеолог Рейхенгалля. Вот новые песни... из репертуара родной старины!..

Черный штаб уже формируется. Он обильно снабжен финансовыми средствами, нельзя сказать, чтобы у него не было некоторой организационной сноровки. И если есть в современной "непримиримой" эмиграции нечто, что может рассчитывать на известный успех, то это только он. Эпоха либерально-демократической контрреволюции кончилась. Борьба с революцией начинает вестись в пользу реакции и реставрации.

Рейхенгалльский съезд — первая ласточка. "Новое Время" — первый симптом. Монархизм приступает к открытой и планомерной кампании. Есть много оснований предвидеть, что с каждым месяцем мы будем слышать о нем все больше и больше...

Не смейтесь, что число его явных приверженцев пока ничтожно. Не издевайтесь, что, за отсутствием лучших кандидатур, в редакторы монархических органов намечаются гвардейские офицеры и опереточные певицы (в Вене). — Не так же ли мы смеялись в свое время над первыми дебютами большевиков?

Большевикам помогали тогда "популярные в массах" Черновы, Керенские и Церетелли, зажмурив глаза воспевавшие волю народа. Большевиков выдвигали временные настроения малокультурной страны.

Аналогичные факторы могут ныне сыграть на руку монархистам. Разве не разочарован народ революцией? И разве на фоне этого разочарования не помогут теперь рейхенгалльцам дешевые, но ходкие идейки Аверченок и Яблоновских о преимуществах старого режима перед революционным? Есть лозунги, с которым нужно обращаться осторожно. Вызывая тень Павла Петровича, эти экспансивные интеллигенты тоже тревожат духа, с которым им-то уже, во всяком случае, не справиться!

Сегодня пока они еще только кричат, что "решительно предпочитают Павла". А завтра услышим и модернизированный акафист, благо он уже сочинен одним из лучших наших поэтов: —

Погрязших в распутстве, в безумстве великом
На путь ты наставил,
Но был краток твой час.
Владыка, жестокий к жестоким владыкам,
Замученный Павел,
Моли Бога о нас!

И уже мерещатся торжественной печалью полные лица, склоненные над гробницей в мерцании лампад Петропавловского собора:

Мы снова познали палящее время
И снова пороки
Ополчились на нас.
Подъявший Господнего молота бремя,
Владыка жестокий,
Моли Бога о нас!

Самые грехи погибших царей, искупленные мученичеством, представляются источником святости:

Престол омраченный и темное имя
Ты детям оставил,
И себя ты не спас.
А ныне, ликуя со всеми святыми,
Замученный Павел,
Моли Бога о нас!..

А что дадут жизни подобные настроения? О, второе пришествие Павла уже во всяком случае было бы горше первого (не спасет даже и "мировая демократия": в лучшем случае, опоздает)!..

Нужно помнить, что мы имеем дело в Россией. Нигде размахи политического маятника не могут быть так безмерны. Нигде нет такой любви, такого органического тяготения к крайностям...

Если плотина революционной власти будет прорвана, поток помчится далеко. Кто его задержит, введет в русло?

Умеренные социалисты не смогли остановить революции. — Остановят ли реакцию кадеты и либералы?

 

Черное движение опасно. Его успех был бы национальным несчастьем. Не потому, что оно — реакция, а потому что оно — дурная реакция. Не потому, что оно несет собою монархию, а потому, что старая монархия, которую оно несет собою — насквозь гнила. Оно грозит на время воскресить элементы, безвозвратно осужденные историей. Оно лишь до бесконечности затянет кризис.

П.Б. Струве прав, что идеология царистского реставраторства по своему политическому содержанию совершенно неинтересна, будучи прекрасным дополнением к столь же неинтересному реставраторству интеллигентскому (у Милюкова).

Неинтересное в теории, оно оказалось бы безнадежным, неизбежно бесплодным на практике. Ведь не случайно же в самом деле произошла у нас революция. Петербургский абсолютизм выродился, себя изжил — это приходится признать и тем, кто вовсе не думает отрицать его национальных заслуг в прошлом. Его реставрация была бы неизбежно восстановлением худших его сторон и сулила бы стране лишь новую полосу сверхдолжных потрясений. Сегодня нам это еще кажется трюизмом, но, быть может, скоро придется об этом трюизме серьезно и много говорить.

Насколько можно судить по "старотуркам" Рейхенгалля и "Нового Времени", дело идет именно о такой реставрации дурного тона. Недалеко, в сущности, от нее отстоят и "нео-монархисты" или "младотурки" из лагеря Врангеля. Тут и дешевый, сусальный шовинизм, тут и погромы, и "жидо-кадеты", и пафос военных парадов, и ослепление социальной ненависти, разбавленной "дворянско-демократической" демагогией, тут и эпигонство квази-славянофильских мечтаний. И самое трагичное — то, что несмотря на все свои объективно упадочные свойства (а может быть отчасти и благодаря им), течение это в больной русской обстановке наших дней, в случае насильственного свержения советов, несомненно, имеет больше шансов на временный успех, нежели всякое другое. О, как быстро забьет оно благодушных эсеров! Как трудно будет "просвещенным либералам" справиться с ними!

Если понадобилось всего лишь восемь месяцев для перехода от старой монархии к большевизму, то во сколько месяцев, в случае новой революции, совершится обратный переход?

Конечно, строй реставрации не может быть долговечен. "Новой жизни" не отменить никакими силами. Маятник опять качнется влево, — и, вероятно, даже сравнительно скоро. Но как все это будет отражаться на несчастной, и без того издерганной стране?

 

Эмигрантский "центр" тает. Поскольку держится идеология безоговорочного отрицания нынешнего строя России, — она приобретает все более и более исключительный характер. Отвергают уже не только большевиков и социалистов, — предают анафеме все, что причастно или было причастно революции. Грозят Родзянке, Львову, оскорбляют Гучкова, устраивают облавы на Милюкова. Против революции ополчается уже откровенная, реставрационная реакция. Не прошедшая сквозь испытания революции. Не усвоившая великий опыт, а целиком игнорирующая его. Не "преодолевающая", а лишь отрицающая революционный период.

Пока она еще только организуется. Она ждет момента, чтобы чуждые ей руки вытащили для нее каштаны из красного огня революции. Она выжидает, снисходительно взирая на все эти "Воли России" и "Общие Дела". Она уверена, что они трудятся для нее, "как в свое время работали на большевиков"...

 

Но в то же время внутри России отчетливо намечается другой путь завершения затянувшейся революции: путь ее органического "самоопределения". В непрерывном развитии она постепенно преображает себя, отсылая "в историю" свои "предельные" лозунги и против своей воли намечая программу реакции здоровой и плодотворной. Элементарными и, так сказать, предварительными принципами этой реакции (своеобразно претворяющей в себе некоторые мотивы белого движения 19 года), являются следующие черты положения: 1) ликвидация коммунизма и действительная консолидация земельных завоеваний крестьянства, 2) внешняя политика, направленная на достижение реальной экономической связи с иностранными державами и на создание конкретных условий, благоприятствующих привлечению в страну иностранных капиталов, 3) сильная диктаториальная власть, опирающаяся на армию и на активные элементы страны, в большинстве своем выдвинутые революцией, и 4) абсолютное отрицание легитимно-монархической реставрации и ее неизбежного социального "сопровождения" — старого поместного класса.

Конечно, это только самые основные и предварительные принципы. Но в настоящий момент приходится говорить преимущественно о них. Дальнейшее придет потом. На основе упомянутых четырех пунктов "здоровая реакция" может ныне заключить своего рода тактический "союз дружбы" с революцией. Лозунг той и другой автоматически совпадают. Этот своеобразный союз способен был бы помочь стране пережить, не распадаясь в анархическую пыль и не впадая в дурную реакцию отчаяния, самый тяжелый период разрухи — плод трех лет революционного утопизма.

Но не утопия ли сам этот союз? Возможно ли перерождение революции? — Старый вопрос. Мы достаточно часто анализировали его. Ответ на него даст близкое уже будущее. Если он окажется отрицательным — победит Рейхенгалль.

Но во всяком случае несомненно одно: Россия внутренно изжила как ортодоксально коммунистический период своей революции, так и либерально-демократический период своей "непримиримой" контрреволюции. История ее ближайших лет пойдет либо по пути национал-большевизма, либо по пути монархического реставраторства и... новой революции.

 

Проблема возвращения<<21>>

 

I

 

"Вы проповедуете гражданский мир и сотрудничество с советской властью. Отчего же вы сами не возвращаетесь в Москву и не поступаете на советскую службу?"

Как часто приходилось всем "примиренцам" слышать подобные вопросы! Когда мне их задавали в личных беседах, обыкновенно я отделывался шуткой, отвечал собеседнику в тон: — "А вот вы, я вижу, проповедуете борьбу до конца и свержение вооруженной силой. Отчего же вы сами не берете винтовку и не идете свергать?.." Разница между нами заключалась в том, что я понимал абсурдность своего вопроса, в то время как мои вопрошатели отнюдь не сознавали бессмысленности своего.

Когда же доводилось читать такого сорта вопросы в газетах, то письменно отвечать на них казалось излишним: во-первых, сами газеты и авторы, которые печатали такие вещи, заслуживали не столько внимания, сколько сострадания, а во-вторых, представлялось неловким занимать время читателей столь несерьезными мелочами...

Но каково же было мое удивление, когда как раз подобный же вопрос я прочел в статье автора, к коему я питаю самое искреннее уважение. В статье г. Пасманика из "Общего Дела" ("Примиренчество проф. Устрялова") имеется следующий абзац:

"Да будет мне позволено прежде всего затронуть очень деликатный личный момент: почему же проф. Устрялов сам не вернется в Москву и не начнет свое сотрудничество с большевиками? В этаких положениях личный пример — этический долг. Оставаясь физическим эмигрантом, нельзя духовно слиться с советской Россией".

Правда, автор заканчивает этот скользкий абзац стыдливым прибавлением: — "но суть дела не в этом". Однако из песни слова не выкинешь, и остается констатировать, что и в серьезных спорах можно встретить подчас этот сомнительный аргумент, употребленный не с целью "обличить" или "обругать" противника, а с добросовестным намерением выявить несостоятельность оспариваемой позиции. Тут уже не приходится отделываться шутками, а нужно ответить серьезно и по существу, хотя бы с несомненным риском сказать нечто само собою разумеющееся. Впрочем, если освободить эту дискуссию от узко личного момента, она может представить известный объективный интерес.

Не так давно в том же "Общем Деле" довелось мне прочесть тот же аргумент ("почему в Москву не едете?"), только в значительно менее корректной форме — по адресу проф. Ключникова. Очевидно, он и в самом деле кое-кому кажется весьма убедительным — этот бойкий аргументик!

Разберемся сначала в проблеме возвращения эмигрантов вообще, а потом коснемся и вопроса о "примиренцах" в частности.

 

II

 

В России совершается сейчас давно предсказанный примиренческий сдвиг от утопии к здравому смыслу. Сдвиг идет по всей линии хозяйственного фронта. Разумеется, он затрудняется массой обстоятельств как экономического, так и политического характера. Страна опустошена, а психология правящей партии слишком прониклась конкретно коммунистическими навыками, чтобы поворот мог сразу овладеть душами партийных низов и мгновенно претвориться в жизнь. Отход совершается постепенно, "на тормозах", с оглядками, с трудностями, в атмосфере народных страданий, недружелюбия к власти, в обстановке полного разрушения национального хозяйства. Лишь мало-помалу создадутся в стране сносные условия существования, когда каждый получит реальную возможность быть полезным родине на своем месте, в меру своих знаний и способностей.

Момент окончательного перелома еще не наступил. Пока раскрепощен обмен, но производство еще не налажено. Намечается разумная программа, но ее нелегко осуществить. Окончательный перелом наступит тогда, когда начнут сказываться реальные результаты нового курса советской власти. Позволительно рассчитывать, что это произойдет сравнительно скоро, хотя приходится помнить, что достижение благоприятных результатов обусловлено целым рядом разнообразных обстоятельств, из коих на первом месте стоит вопрос об отношении России к внешнему миру.

Сейчас массовое возвращение эмиграции на родину едва ли еще могло бы принести ощутительные благотворные плоды. Пожалуй, оно не пошло бы впрок ни эмиграции, ни России. Момент еще не настал, надо подождать, как это ни печально. Мы знаем, что в самой советской России оставшаяся интеллигенция (небольшевистская) далеко не использована сполна. Такова объективная обстановка, и ее нельзя изменить мгновенно. Интеллигенты нередко предпочитают простые физические работы (шитье сапог, надзор за огородами) занятиям по специальности, ибо последние не дают возможности существовать, а иногда вдобавок представляются и заведомо бесплодными в силу многообразных стеснений, их связывающих. Условия интеллигентного труда в России за эти четыре года рисуются достаточно безотрадными. Профессора, юристы, учителя, даже врачи, — все люди интеллигентных профессий зачастую принуждаются рубить дрова на своих "делянках", чистить мостовые, грузить казенные грузы. Теперь, правда, эти нелепости "коммунистического" быта, игнорирущего элементарнейший принцип разделения труда, начинают понемногу уходить в прошлое. Но покуда процесс "перерождения системы" не определится в своих неизбежных следствиях, — говорить о долге эмиграции возвращения на родину не приходится. Да помимо всего, оно просто неосуществимо еще физически: мы знаем, сколько разнообразнейших рогаток нужно в наши дни преодолеть, чтобы попасть эмигранту в родные места. Конечно, тут мыслимы отдельные исключения, даже довольно многочисленные, — но не о них речь.

В настоящее время следует поставить вопрос лишь о подготовке к предстоящему общему возвращению, дабы как только явится возможность возвратиться с пользой, удалось бы сделать это организованно, без промедлений, словопрений и сутолоки. Равным образом должны быть приняты меры к разумному определению самого момента и условий целесообразного возвращения. Для этого необходимо установить контакт с московской властью.

 

III

 

Служить России можно, к счастью, не только на ее территории, но и вне ее. Специфическая особенность данного момента (едва ли особенно продолжительного) состоит в том, что русская интеллигентская эмиграция могла бы ныне за границей принести не меньше пользы родине, чем дома. Она должна помочь иностранцам понять и осмыслить русскую революцию. Она должна примирить "цивилизованный мир" с новой Россией. — Вот пока наиболее общая и в то же время конкретная формула доступного для эмиграции "примирения" и "сотрудничества" с Москвой — сотрудничества добровольного и независимого.

Нужно всеми силами содействовать процессу перерождения большевизма и духовно-материального оздоровления страны, который совершается "там, внутри". Нужно, чтобы большевикам удалось перевести страну на "новые хозяйственные рельсы". Как никогда, Россия нуждается теперь в помощи иностранцев. И во имя родины обязаны русские люди, рассеянные по пространству всего мира, добиваться этой помощи, прилагая к тому все усилия, воздействуя на иностранное общественное мнение и, сколько возможно, на правительства.

Не изрыгать хулы обязаны мы на нашу больную родину и на ее нынешнюю, пусть несовершенную власть, а понять болезнь, как великий кризис к небывалому здоровью. Нужно постичь, полюбить Россию и такою, как она есть. Полюбить не на словах, не в эстетическом любовании только, а на деле. Нужно научиться о многом забыть и многое простить. Вот что значит "духовно возвратиться на родину". Не о военных походах должны мы теперь здесь мечтать, не о восстаниях и заговорах, а о признании всем миром наличной России, страдающей, но неизменно великой.

И эмиграция наша в этом отношении могла бы многое сделать. Пусть она только смирится и забудет греховно-горделивую мысль свою, что подлинная Россия — только в ней. Нет, Россия все там же, где была — в той же Москве, в том же Петербурге и тех же безмерных пространствах, которые в рабском виде, удрученный ношей крестной, исходил, благословляя, Христос... В нас же она постольку, поскольку мы — в ней.

Доселе эмиграция наша в массе лишь старалась оттолкнуть мир от лика нынешней России. Великий вред приносила она этим родной стране, затягивая, осложняя болезнь. Все темное, все дурное в революции (не мало его в ней!) немедленно подхватывали, препарировали для микроскопа, злорадно выносили на всенародные очи; и за деревьями не хотели видеть леса. А между тем такие цельные явления, как революция, трудно оценивать по клеточкам, взятым от них для микроскопического исследования.

"Русской интеллигенции — точно медведь на ухо наступил: мелкие страхи, мелкие словечки... Вы мало любили, а с вас много спрашивается, больше, чем с кого-нибудь... Те из нас, кто уцелеет, кого не изомнет с налету вихорь шумный, окажутся властителями неисчислимых духовных сокровищ... Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию!.." Так убеждал нашу интеллигенцию Блок, которого теперь посмертно тщатся перетянуть к себе авторы всех этих "мелких страхов" и "мелких словечек". Обычная история!

Не вы ль его так долго гнали —

Его волшебный, чудный дар?..

Да, пора, пора обратиться лицом к наличной России. Не натравливать на нее Европу, а знакомить Европу с нею, — по старому завету Герцена. Тем более, что сама Европа жаждет этого знакомства, этого общения. Старая Европа тоскует по блоковским "скифам", по новой крови, по новому духу, — о, разве случайны все эти книги Шпенглеров!..

Единым фронтом, единым разумом, единой волей внедрять в сознание мира факт преображающейся России. Осмыслить, оправдать грозу и бурю, в которых дано это преображение. Вот наша почетная, великая, безмерно трудная и ответственная, но благодарная задача. Нужно пользоваться оставшимся сроком нашей вынужденной жизни за границей, чтобы запечатлеть в мире Россию — и вместе с тем чтобы облегчить родной стране переход к желанному здоровью, к "новой жизни" тем путем, который она сама выбрала. В нашей власти, быть может, и ускорить срок нашего физического возвращения.

Но понимает ли это эмиграция?

 

IV

 

За последнее время начинают проявляться в ней некие проблески понимания — это неоспоримо. Но все же преобладающие настроения ее, поскольку они выражаются старыми властителями ее дум, далеки от ориентации на наличную Россию, органически и преемственно превращающуюся в "Россию будущую". Напротив, во всех столицах мира все еще звучит разноголосая и нестройная русская речь, полная слепой, близорукой ненависти к революции и к одержимой ею "красной" стране. По-прежнему "мелкие страхи, мелкие словечки"...

Поэтому сейчас приходится, к сожалению, говорить не столько о приобщении эмигрантов к потоку перерождающейся революции, сколько о нейтрализации вреда, который они своею тактикой бессознательно приносят России. Нужно изнутри ликвидировать дурную воинственность известной части русских изгнанников. Нужно парализовать соответствующие влияния их на внешний мир. Такова очередная, насущная задача. Это и делают сейчас, стремятся делать "национал-большевики", реально осуществляя свою идею тактического примирения и "сотрудничества". Если внутри страны эта идея может выражаться в прямой работе (посильной) с советским правительством, или, по крайней мере, в отказе от активной борьбы с ним, — то за границей она должна воплощаться в противодействии всем авантюрам, замышляющимся против нынешней России, и в содействии всем шагам к сближению с ней. В этом отношении примиренческое движение уже сделало кое-что: недаром с ним так считаются эмигранты-алармисты, не отрицающие уже его успехов в эмигрантском лагере. На быстрых и сравнительно безболезненных крушениях белых авантюр 20 и 21 годов, на известном повороте мирового общественного мнения в сфере русского вопроса, несомненно, сказался и кризис сознания русской эмиграции, безнадежно утратившей свой единый алармистский облик. Нужно углублять и расширять этот кризис.

Вот почему позволительно утверждать, что сторонники национал-большевизма сугубо полезны для русского дела за границей. Если бы их здесь не было, их нужно было бы выписать. Дома, в качестве технических спецов, они в данный момент не могли бы исполнить и доли той работы на пользу родине, которую они призваны провести за границей в качестве общественных деятелей, разлагающих "эмигрантщину" и воспитывающих в интеллигенции новое патриотическое сознание. Повторяю, такова специфическая и несколько парадоксальная особенность данного момента.

Естественно, что наше преждевременное "возвращение" — в прямых интересах наших политических противников: мы ведем с ними борьбу за духовное перерождение эмиграции, и видим в этом наш непререкаемый "этический долг". Мы с ними по разному воспринимаем пути возрождения родины, хотя одинаково жаждем этого возвращения. Отсюда, в пылу борьбы, — и дешевые личные нападки, к которым мы так привыкли, отсюда и бесконечные вопросы, "полные яда", которые нам столь часто приходится выслушивать от ортодоксов непримиримости: "когда же в Москву — примиряться?..."

На это мы вправе ответить в тон:

- А вот подождите, доконаем вас, обезвредим вконец, исполним наш патриотический долг здесь — тогда можно будет и домой, с Богом!..

 

Сумерки революции<<22>>

(К четырехлетнему юбилею)

 

Да это так. Наступают сумерки революции, и нынешний юбилей ее является прекрасным поводом это признать и констатировать. Она победила, она обнаружила великую мощь, великую жизненность, она запечатлела себя незабываемым этапом всемирной и русской истории. Но... времена и сроки ее исполняются. Она приходит к своему естественному завершению.

Она сделала все, что могла, — пусть другие сделают лучшее. Она сожгла Россию огнем своего энтузиазма. Этот огонь согреет десятилетия, а России пора возрождаться из пепла: "не оживет, аще не умрет". Революция завершается — Россия восстанавливается. Россия мало-помалу, с великими трудностями, разоренная, нищая, но великая и прекрасная в своем жертвенном подвиге — "возвращается к нормальной жизни". Но это уже не старая Россия, упершаяся чугунным александровым конем в тупик, не знающая выхода из тупого оцепенения, — съедаемая глубоким внутренним недугом. Это — новая Россия, воскресающая к "новой жизни".

Пропала Рассеичка. —
Загубили бедную
 — Новую найдем Россию, —
Всехвсетную...

Революционная утопия побеждала, покуда на нее ополчались элементы, русской историей обреченные на слом.

В победах над ними она своеобразно утверждала себя, осуществляя свою национальную и мировую миссию. Но как только она победила, — логикой жизни самой она должна отойти, раствориться в будущем, предтечей которого она является, — уступить место конкретной жизненной правде.

Октябрьская революция вступает в пятый год своего бытия существенно иной, чем она была в момент максимального своего углубления. Был "немедленный коммунизм"; — сейчас возрождается частная собственность, поощряется "мелкобуржуазная стихия", и о "государственном капитализме" говорится как о пределе реальных достижений. Была "немедленная мировая революция"; — сейчас в порядке дня ориентация на мировой капитализм, отказ от экстремистских методов борьбы с ним. Был боевой воинствующий атеизм; — сейчас в расцвете "компромисс с церковью". Был необузданный интернационализм; — сейчас "учет патриотических настроений" и приспособление к ним. Был правовернейший антимилитаризм; — но уже давно гордость революции — красная армия. — Можно продолжать эти антитезы до бесконечности.

Все "конечные цели" революции уплыли в неопределенное будущее, — если хотите, стали "идеями-силами" в большом всемирно-историческом масштабе. "По тактическим соображениям" их изгнали из конкретной политики. Ангел революции тихо отлетает от страны: он уже обеспечил себе бессмертие.

 

"Но — скажут — осталось главное. Осталась революционная власть. Пока жива она — жива и революция". Как раз то же самое говорит про себя и сама эта власть. "Пока мы держимся — живет и великий Октябрь". Это верно лишь отчасти. Это было бы верно вполне, если бы Октябрь умещался в пару или тройку алгебраических революционных формул, да в группу знакомых фотографических карточек, снятых в Октябре. Тогда все было бы в исправности: формулы все еще красуются в надлежащих местах, обозначая "конечные цели", в знакомые лица занимают все те же руководящие государственные посты.

Но нет, — Революция не исчерпывается столь простыми вещами.

Она есть дух, она прежде всего есть дух живой. Она — стиль страны в определенную эпоху ее жизни. Она — жизненный порыв, имеющий свое начало и свой конец.

Страна уже не та, что была четыре года тому назад. Существенно иная объективная обстановка — и материальная, и психологическая, и международная, и национальная. "Опыт" проделан, максимальное революционное каление — позади. Начинаются сумерки, — быть может и очень долгие, длительные, как в северных странах...

Это не может не отражаться и на власти. Пусть ее держат те же лица, но они сами уже не те. Они объективно не могут быть теми же, ибо уже не та стихия, живущая в них.

Или революционная власть будет постепенно наполняться новым содержанием, или ей придется вовсе уйти.

Третьего выхода не дано.

В свое время французские якобинцы оказались неспособны почувствовать новые условия жизни — и погибли. Ни Робеспьер, ни его друзья не обладали талантом тактической гибкости. Нынешняя московская власть сумела вовремя учесть общее изменение обстановки, понижение революционной кривой в стране и во всем мире. Учесть — и сделать соответствующие выводы. Поэтому она и живет до сих пор, и положение ее вполне прочно, поскольку она, повинуясь велениям жизни, спускает нынешнюю Россию с вершин революции. Судя по всему, она делает это твердо, разумно, энергично. Точно так же, как четыре года тому назад она влекла страну на головокружительные революционные высоты.

"Дух истории" по-прежнему с нею.

 

Четыре долгих и страшных года сделали явными для всех, что путь возрождения России лежит через Великую Революцию. Фокус событий — в органическом процессе революционного развития.

Пульс России бился все эти годы в Москве и только в Москве, — а не в Омсках, Екатеринодарах и Севастополях. Теперь это уже бесспорно. Разве лишь безнадежно слепым это остается недоступным. И все положительное, что только было в Омсках, Екатеринодарах и Севастополях, — все это ныне усваивается Москвой ("белые идеи переползли через красный фронт") и может претворяться в жизнь только ею. Фундамент новой России закладывается Революцией, сжегшей старую Россию. И теперь, когда острый революционный процесс, осуществив свою мировую и национальную миссию, подходит к естественному своему концу, с особенно ясной непререкаемостью ощущается необходимость забвения всех политических распрей, так мучительно разделявших Россию за эти четыре года, и повелительно выдвигается долг всероссийской деловой работы над воссозданием подорванных сил государства. Это воссоздание идет ныне под знаком советской власти, отказавшейся от революционного утопизма.

Тем более незыблемую основу приобретают призывы к действенному примирению с ней, к добровольному и честному признанию ее единственной российской властью.

 

"Вехи" и революция<<23>>

 

В московской "Правде" (14 окт. с. г.) напечатана передовая статья, посвященная вышедшему недавно в Праге сборнику "Смена Вех". Эта статья побуждает меня, как одного из участников пражского сборника, еще раз подчеркнуть истинный смысл того "примирения с революцией", к которому, с моей точки зрения, призывают новые "Вехи", и к которому, как известно, склоняются все более и более широкие круги интеллигентской эмиграции.

Если, со своей стороны, наши зарубежные политические стародумы по соображениям полемического характера нередко, но тщетно собираются записать нас в "большевики", то с другой стороны и советский официоз, очевидно, по тактическим мотивам стремится представить наше "примирение с революцией" в несколько стилизованном, сгущенном свете.

Прочтя статью "Правды" с искусно, но, несомненно, односторонне подобранными цитатами, можно, пожалуй, и впрямь подумать, что авторы цитируемого сборника — "без пяти минут большевики". На самом же деле это не так, и, обращаясь к власти, с которой мы призываем примириться всех русских патриотов, мы должны ей открыто выявить наше подлинное лицо.

Да, авторы новых "Вех" признают правительство русской революции.

Да, они посильно борются со всякими авантюрами, против него направленными, откуда бы эти авантюры ни исходили.

Бывшие солдаты белой борьбы, ныне они сознательно и честно, без всякой задней мысли, готовы всемерно способствовать воссозданию родины, возглявляемой советским правительством. Тяжбу о власти они считают поконченной.

Это так. Это бесспорно... Они утверждают это категорически и добровольно, без всякого принуждения, пользуясь за границей России всеми благами свободы самоопределения, мнения и слова.

Но если мы занимаем вполне лояльную позицию по отношению к московской власти, то из этого еще вовсе не следует, что мы разделяем целиком всю программу большевистской революции.

"Правда" вскользь упоминает о "многих пережитках старой психологии", которую "еще сохраняют авторы книги". Жаль, однако, что она не довела до сведения своих читателей сущность этих "пережитков". Тогда интеллигенция Советской России могла бы вернее оценить идеологию примиренчества, усваиваемую эмигрантской интеллигенцией. Тогда она лучше поняла бы нас.

Теперь же ей придется о многом лишь догадываться, а кое-чему, быть может, и подивиться...

"Смена Вех" не верит в немедленный коммунизм. Ни один из ее авторов — не социалист. "Смена Вех" руководится прежде всего патриотической идеей. Идеология ортодоксально-интернационалистская и классовая чужда ей.

Идейного и внутреннего растворения в большевистском миросозерцании мы не проповедуем. Мы смотрим на большевизм как на форму государственного властвования, в переживаемый исторический период выдвинутой русской нацией.

Мы призываем русскую интеллигенцию отказаться от политического максимализма и пойти на службу русскому государству в его наличном состоянии и с его наличным обликом.

Тем более обоснованными становятся наши призывы, чем трезвее усваивает советская власть разницу между утопией и действительностью. На лестный комплимент "Правды" по нашему адресу мы рады ответить соответствующей контр-любезностью:

"Пусть коммунисты, — говорим мы, — сохранили еще многие пережитки своей старой психологии.

Но жизнь учит, и они способные ученики. Логика жизни заставит их идти все дальше и дальше по пути сближения с нуждами конкретной жизненной обстановки и запросами здравого государственно-экономического смысла".

Конечно, было бы близоруко не учитывать мирового значения русского опыта. Есть много оснований утверждать, что русская революция открывает собою новую эру всеобщей истории.

Она — первая бурная судорога "старого мира", живущего "великими принципами 89 года". Но из этого еще отнюдь не следует, что ее предельные лозунги воплотимы теперь же сполна.

Пусть всемирная история усвоит многое из того, что провозглашается социалистической программой.<<24>> Но путь этого усвоения длителен, извилист и постепенен.

Мы не верим в "перманентную" революцию, не сочувствуем ей, и рады констатировать, что революционное наводнение в России уже явно идет на убыль. Свою роль оно уже сыграло, свою достижимую задачу исполнило, и никакие силы в мире не восстановят теперь России старого порядка. Миссия эпохи "великих потрясений" осуществлена. Не нам быть могильщиками революции, но, с другой стороны, никакие камфорные вспрыскивания не спасут ее жизни, раз ее час пробил.

По общей политике советской власти последнего времени, по официальным заявлениям ее вождей мы замечаем, что эта истина доступна и ей. Тем более глубокие корни пускает в сознание русской интеллигенции идеология национального примирения.

Нужно только учитывать ее действительный смысл.

Примиренцы, горьким опытом убедившиеся в национальной вредоносности пресловутой "борьбы", могут в следующих словах формулировать свое отношение к нынешним правителям России:

"Мы — с вами, но мы — не ваши. Не думайте, что мы изменились, признав ваше красное знамя; мы его признали только потому, что оно зацветает национальными цветами. Не думайте, что мы уверовали в вашу способность насадить в нынешней России коммунизм или насильственно зажечь мировую революцию большевистского типа; но мы реально ощутили государственную броню, которой страна через вас себя покрыла, и воочию увидели ваш вынужденный, но смелый и энергичный разрыв с утопией, губительной для страны.

Мы идем к вам в "Каноссу" не столько потому, что считаем вас властью "рабоче-крестьянской", сколько потому, что расцениваем вас как российскую государственную власть текущего периода. Мы не можем стать ни коммунистами, ни интернационалистами, ни певцами классовой "пролетарской культуры". Будь мы в России, мы, конечно, не превратились бы ни в "красных профессоров", ни в советских публицистов, но сознательно обрекли бы себя на роль государственных "спецов", и на этой деловой почве безболезненно встретились бы с вами".

Для "спеца" необходимы два свойства: лояльное отношение к власти и технические знания. Больше от него ничего и не следует ждать. Он чужд политики, заведомо отказывается от самостоятельной политической деятельности.

Кажется, именно такова "рабочая идея" большинства интеллигенции, ныне сотрудничающей в России с советской властью.

"Смена Вех" становится, таким образом, как бы вольным словом, "бесцензурной речью", рупором этой интеллигенции, не могущей еще ничего говорить, но знающей и чувствующей много, бесконечно больше надменной и пустой эмигрантщины, бросающей камень в каждого, кто "замарал себя касательством к большевикам". Социального базиса для активной политической работы национальной интеллигенции в России еще нет. И, со своей стороны, она не должна во что бы то ни стало играть политическую роль. Решающим и активным фактором благополучного завершения революции окажутся те же элементы ("рабочие и крестьяне"), на которых было ориентировано в свое время ее знаменитое "углубление". Путь воссоздания наметят своими конкретными построениями те, кто некогда разрушал. "Новая экономическая политика" — в этом отношении знаменательный симптом.

Спецы не добиваются от коммунистов какого-либо внутреннего идейного перерождения. Им необходима только возможность плодотворной работы на благо страны. Равным образом, и коммунисты не должны требовать от интеллигенции большего, чем она может дать: духовно и органически "сближаться с революцией" она может постольку, поскольку революция спускается к ней с заоблачных высот мечты. Мотивы обеих сторон, ныне "перебрасывающих друг другу мост", достаточно ясны и законны, чтобы их не скрывать. И всякая недоговоренность тут только может повредить делу. Вот почему я счел целесообразным написать эти строки, в которых нет ничего нового для всякого, кто знаком с примиренческой позицией. Но если они случайно дойдут до "Правды", пусть она примет их во внимание.

 

Эволюция и тактика<<25>>

 

Есть весьма легкий способ полемики: вы влагаете в уста противнику вами же измышленный абсурд, и потом победоносно громите этот абсурд к вящей своей славе. Способ легкий и удобный, но формальной логикой еще со времен Аристотеля весьма сурово осуждаемый.

Я вспомнил о нем на днях, прочтя в местном "Русском Голосе" некую малограмотную статейку неизвестного автора "Эволюция или тактика". Статейка эта, воспроизводя довольно широко распространенное обывательское представление, силится утверждать, будто примиренцы отрицают тактический характер нового курса советской власти и выдают изменение тактики большевиков за какое-то внутреннее и коренное изменение их духовной природы. Приписав противникам столь явный абсурд, автор статейки торжественно обличает его несостоятельность. Любопытно, что аналогичные мотивы можно подчас встретить и в нашей европейской эмигрантской прессе.

Во избежание всяких подобных "полемик", считаю уместным еще раз категорически засвидетельствовать, что примиренцы никогда не сомневались в чисто тактической основе нового курса советской власти. Они лишь утверждали и утверждают, что новая тактика большевиков имеет для страны глубокое принципиальное значение и что плоды ее будут обладать силой, непреодолимой даже для самих ее авторов. "Эволюция большевизма" есть эволюция его политики, а не его философии. "Эволюция большевизма" есть его разрыв с прежними методами хозяйствования, а вовсе не изменение его конечных целей в сознании его вождей. В этом не может быть сомнения. Но все дело в том, что большевизм, изменивший свою экономическую политику, переставший быть "немедленным коммунизмом", — не есть уже прежний большевизм. В этом тоже не может быть сомнений, и это единодушно подтверждается всеми сведениями, идущими из России. Отсюда ясно, что "тактику" нельзя противополагать "эволюции". Эволюция тактики большевизма в основном хозяйственно-государственном вопросе есть эволюция большевизма. Большевизм являлся прежде всего тактикой "прямого действия". Если же теперь он выбирает "обходной путь" — он уже тем самым перестает быть прежним большевизмом, хотя конечные цели его остаются прежними. Но до них уже очень, очень далеко...

Чтобы не повторить по новому раз уже высказанной аргументации, и вместе с тем чтобы обличить грубое извращение нашими противниками наших мыслей, я позволю себе процитировать отрывки из своей собственной статьи, посвященной проблеме "перерождения большевизма". Эта статья была напечатана в "Новостях Жизни" от 6 апреля с. г., в связи с первыми телеграммами о предстоящем изменении экономической политики Москвы. Ее прогнозы теперь целиком оправдываются.

 

"Весь вопрос", разумеется, в том, — писал я в своей статье, — какой смысл вкладывается в понятие "эволюция большевистской власти". Скептическое отношение к подобной эволюции будет вполне оправданным, если мы захотим в ней видеть отказ большевиков от своей собственной программы. Не подлежит ни малейшему сомнению, что вожди русского коммунизма, начиная с Ленина, не могут перестать и не перестанут быть принципиальными коммунистами... Но свидетельствует ли это, что политика Москвы обречена остаться без всяких изменений в своем конкретном курсе? Значит ли это, что большевизм чужд всякой эволюции?"

Отнюдь нет. "Мир с мировой буржуазией, концессии иностранным капиталистам, отказ от немедленного коммунизма внутри страны" — вот нынешние лозунги Ленина: мы имеем в них экономический Брест большевизма... Ленин, конечно, остается самим собою, идя на все эти уступки. Но, оставаясь самим собой, он вместе с тем несомненно "эволюционирует", т.е. по тактическим соображениям совершает шаги, которые неизбежно совершила бы власть, чуждая большевизму. Чтобы спасти советы, Москва жертвует коммунизмом. Жертвует, со своей точки зрения, лишь на время, лишь "тактически", — но факт остается фактом".

Кажется, ясно! Понятие "эволюции" определено в точности и никакого основания для кривотолков не дано.

Мотивы, руководящие советской властью в ее эволюции, очевидны. "Россия должна приспосабливаться к мирному капитализму, ибо она не смогла его победить. На нее нельзя уже смотреть как только на "опытное поле", как только на факел, долженствующий поджечь мир. Факел почти догорел, а мир не загорелся... Нужно сделать Россию сильной, иначе погаснет единственный очаг мировой революции. Но методами коммунистического хозяйства в атмосфере капиталистического мира сильной Россию не сделаешь. И вот "пролетарская власть", осознав, наконец, бессилие насильственного коммунизма, идет на уступки, вступает в компромисс с жизнью. Сохраняя старые цели, внешне не отступаясь от "лозунгов социалистической революции", твердо удерживая за собой политическую диктатуру, она начинает принимать меры, необходимые для хозяйственного возрождения страны, не считаясь с тем, что эти меры — "буржуазной" природы. Вот что такое "перерождение большевизма".

И уже тогда, семь с лишним месяцев тому назад, можно было предвидеть всю принципиальную важность для страны этого нового курса советской власти, тогда еще только намечаемого:

"Есть много оснований думать, что, раз став на путь уступок, советская власть окажется настолько увлеченной их логикой, что возвращение на старые позиции коммунистического правоверия будет для нее уже невозможным. По-видимому, именно с этим аргументом и выступает против новой тактики Ленина левая, "правоверная" группа. Но если такой аргумент в какой-либо мере действителен против Ленина, то с точки зрения интересов страны он абсолютно невесом: страна и не заинтересована в возвращении к ортодоксальному коммунизму".

Я привел эти не допускающие двух толкований выдержки в целях выяснения не со вчерашнего дня установленной примиренческой точки зрения на проблему "эволюции большевизма". Время лишь подтвердило правильность этой точки зрения. Согласно всем сведениям, идущим из России, страна явно оправляется под влиянием нового правительственного курса, продиктованного разумным учетом общей обстановки. "Места" с чрезвычайной быстротой воспринимают новые директивы центра, и жизнь даже стремится обогнать ликвидирующие коммунизм декреты. "Зачем нам приглашать кадетов, если мы сами можем стать кадетами?!" — уже шутят большевистские вожди в ответ на советы привлечь в правительство представителей буржуазных групп. Это — шутка, но достаточно характерная: по тактическим соображениям большевики "притворяются" властью, способствующей насаждению "буржуазного" строя. Но ведь в конце концов важны не мотивы их, а конкретные результаты их деятельности.

Все яснее становится, что повернуть "назад к коммунизму" Москве даже и при желании уже не удалось бы. Формируются новые социальные связи, созревает "советская буржуазия" — прочное и реальное "завоевание революции". Новые хозяйствующие элементы — крестьянство, "омелкобуржуазившиеся" рабочие, новая буржуазия городов — крепко связаны с порядком, созданным революцией, но они решительно не заинтересованы в реставрации насильственного "коммунизма", прекрасно пригодившегося лишь для разрушения старого социального строя. При таких условиях не подлежит сомнению, что эволюция большевизма будет на наших глазах все развиваться и углубляться. Новые экономические отношения уже отражаются в правовой сфере (новый гражданский кодекс, выработанный народным комиссариатом юстиции), затем неизбежно наметятся реформы управления, а когда окончательно созреют кадры новой буржуазии, — последуют, вероятно, соответствующие "рефлексы" и в области "большой политики". Но революционный облик страны все же останется, и глубоко заблуждаются те, кто еще мечтает о контрреволюции старого, "белого" или "зеленого", типа. Мы вступили на "путь термидора", который у нас, в отличие от Франции, будет, по-видимому, длиться годами и проходить под знаком революционной, советской власти. Не бессмысленно бороться с новой Россией — долг русских патриотов, а посильно содействовать ее оздоровлению, честно идти навстречу "новому курсу" революционной власти, становящемуся жизненным, мощным и неотвратимым фактором воссоздания государства российского.

Такова позиция примиренчества в вопросе "эволюции большевизма". Если кто-либо хочет добросовестно оспаривать эту позицию, то он должен прежде всего понять ее. Иначе кроме "холостых выстрелов", кроме пустой и несносной болтовни — ничего не получится.

 

Три "борьбы"<<26>>

I

 

Рыцари Гринвальдусы нашей эмиграции уже заерзали на своих камнях под влиянием неотразимой логики жизни. Но вовсе покинуть облюбованные и насиженные словесные "позицьи" они все еще не в состоянии. "Дела и дни" давно ушли вперед, а язык по привычке твердит старые фразы, нередко уже лишенные какого бы то ни было осмысленного конкретного значения. Прочистить же национальную идеологию от засорившего ее балласта изжитых настроений не хватает силы и интеллектуальной смелости.

До сих пор, как известно, большая часть эмигрантской прессы пропитана все той же сакраментальной формулой: борьба. О борьбе с московской властью пишут не только мумифицированные политики типа Бурцева и его поклонников. Идею борьбы бережно консервирует и умный набоковский "Руль"; к борьбе любит призывать и П.Н. Милюков, все фатальнее разрывающий с кругом приемов "старой тактики", и пражские эсеры, и "великий патриот" Савинков, построивший за последнее время в Варшаве новый план старого "спасения"... Лозунг "борьба" все еще висит в зарубежном воздухе и склоняется во всех падежах.

Но ведь всякий лозунг должен иметь реальное, действенное содержание и соответствовать определенной политической цели. Тем и отличается хорошая политика от дурной, что ее лозунги способны "двигать горою". — Каково же реальное содержание той "борьбы", которая рекомендуется "непримиримыми" всем русским и нерусским людям по отношению к советской власти?

Проанализируем мыслимые формы борьбы и рассмотрим, насколько возможна и целесообразна каждая из них для блага России при современной обстановке.

В первую голову — рецепты "старой тактики" (поскольку она не скрывает стыдливо свои конкретные рецепты). Принцип "раздавите гадину". Борьба белыми армиями. Борьба интервенцией. Будоражить европейское общественное мнение, всемерно науськивая его на новые военные предприятия. Пестовать Врангеля, даже Меркулова, заигрывать с польскими военными кругами, с японскими, с чьими угодно. Организовывать и поддерживать тайные военно-политические организации внутри России, не смущаясь жертвами. Все это делать в форме прежних белых движений ("Вожди"), а еще лучше, пожалуй, — исподволь перерождать идею военной диктатуры в принцип монархии (ну, парламентарной, ну, конституционной, — ну, а, впрочем, там видно будет!), т.е. белое превращать в черное.

Такова борьба номер первый. Можно ли теперь о ней говорить серьезно? Кажется, уже сами творцы парижского "Национального Комитета", ее отстаивавшие, убеждаются друг за другом по очереди в никчемности своей затеи...

Белых армий нет. Врангелевцы рассасываются по всевозможным Бризилиям, остатки восточного фронта распыляются, разлагаясь от бездействия, тоски генеральских дрязг в Приморье. "Платцдармы" белого движения уничтожены, и заграничные покровители не собираются их реставрировать.

Период интервенции миновал, сколько бы ни кликушествовал о "крестовых походах" г. Мережковский. По-видимому, даже и Япония будет рано или поздно вынуждена под давлением общей обстановки освободить оккупированный ею кусочек русской территории (и тогда — прощай приморский "оазис"!). Мировое общественное мнение глухо к покорнейшим просьбам и истерическим заклятиям известной группы русских изгнанников, и наивны ее мечты, что эту глухоту возможно побороть одним лишь языком.<<27>> Существенные элементы европейской бюрократии — рабочие круги — недвусмысленно сочувствуют русской революции, и хотя сочувствие это в значительной мере пассивно (ни о каком подражании "русскому опыту" сейчас, очевидно, не может быть и речи), — но его все же достаточно, чтобы парализовать какую бы то ни было прямую борьбу держав Антанты с Россией.

Что же касается военных заговоров внутри самой страны, то их заведомая бесплодность также ясна сама собою. Они дорого обходятся, и не улучшают, а лишь ухудшают положение: больше всего им радуется Чрезвычайка, озабоченная продолжением своего существования и чующая, что уже истекают, наконец, ее "судьбой отсчитанные дни"...

Остается последняя ставка старой тактики — карлики санитарного кордона, уцелевшие благодаря нашей гражданской войне. Но и они — плохая опора. Ни желания, ни, главное, сил нет у них для новой борьбы. Они предпочитают беседы с Караханами и Ганецкими.

"Давить гадину" определенно некому и явно нечем.

Но если бы даже и удалось каким-либо чудом гальванизировать труп бело-интервентского движения, — к чему привело бы оно? По всем данным, доходящим из России, там оно встретило бы решительный, дружный отпор. И проснувшееся патриотическое чувство, и естественный инстинкт самосохранения элементов, связанных или связавших себя с революцией, и справедливая боязнь социальной реставрации — все это объединилось бы в борьбе с новой авантюрой. Она была бы на руку лишь левым коммунистам: вновь неизбежно воскрес бы "военный коммунизм", вновь обрели бы социально-политический базис сторонники экстремистской политики, и та благотворная эволюция Москвы, которая ныне заставляет говорить о "сумерках революции", была бы искусственно сведена на нет. На ликвидацию нового бессмысленного пароксизма болезни ушли бы те силы и средства, которые ныне еще сохранились в стране и представляют собою основу ее органического выздоровления.

Господа Бурцевы, Врангели, Меркуловы и разные старо- и нео-монарихисты являются, таким образом, лучшими союзниками и помощниками тех коммунистов, кои заражены "детской болезнью левизны". Они вольно или невольно хотят быть Иисусами Навинами, затягивающими революционный день. Они упорно "ловят за фалды" покидающий Россию коммунизм. Но — тщетно!

Говорить серьезно о "борьбе" в прежнем смысле слова теперь уже, конечно, не приходится.

 

III

 

Но есть еще борьба номер второй. Борьба не белая, а зеленая. Не "генеральская", а "демократическая". Не интервентская, а чисто домашняя. Тот пресловутый "зеленый шум", который воспевает Савенков и которым его пылкие дальневосточные поклонники готовы были недавно наслаждаться даже в номерах портартурских отелей. Или — в несколько иной концепции — та "народная борьба", о которой философствует академичный П.Н. Милюков и мечтают романтические эсеры. Борьба с большевистской диктатурой "для народа и через народ". Ни Врангель, мол, ни Ленин, ни царь, ни комиссар.

Этот зеленый лозунг несколько более свеж, чем белый. Но реальный его смысл при нынешних условиях не менее безнадежен.

Если П.Б. Струве назвал первую стадию русской революции "пугачевщиной во имя социализма", то зеленое движение можно было бы назвать пугачевщиной во имя народоправства. Теперь мы имеем уже достаточно данных, чтобы оценить природу этого движения. По существу своему она столь же далека от народоправства, чем от всякой другой государственно-правовой категории.

Вместе с тем вполне обозначилось и ее реальное бессилие. Все эти Махно и Антоновы ни в какой мере не смогут служить фактором объединения и прочного, положительного успеха. Они безыдейны и поэтому в конечном счете бессильны. Никакой "ставки" ставить на них нельзя: они всех обманут и все предадут.

Какой же смысл имеет потакание такой "борьбе"? Может ли она приблизить час падения ненавистных большевиков? Отнюдь нет: население, наученное горьким опытом, не верит уже никаким повстанцам и определенно ориентируется на сильнейшего, т.е. на советскую власть. Оно не хочет ни зеленой анархии, ни красных карательных экспедиций. Разве вот последним нужна наша неопугачевщина: если городские чрезвычайки жаждут интеллигентских заговоров, то деревенские каратели естественно заинтересованы в мужицких "восстаниях". Не по большевизму, а только по стране бьют стрелы "патриота" Савинкова.

Но, быть может, в определении народной борьбы нужно исходить не из факта наличной партизанщины, а из нормы желательных организаций. П.Н. Милюков и пражские эсеры готовы как будто вместо зеленого знамени выбросить красное, как в Кронштадте. Но разве не ясно, что время Кронштадта уже миновало? Больше того: разве не ясно, что победа Кронштадта была бы великим несчастьем для России? Его красное с прозеленью знамя быстро превратилось бы в зеленое, пробудив всероссийскую пугачевщину и затопив в потоках крови те реформы, которые сейчас проводятся сверху, при полном сохранении "революционного порядка" и основ государственной дисциплины. Прочтите "Правду о Кронштадте", изданную кронштадцами в Праге, — и вам станет ясно, могли ли бы эти наивные люди править государственным рулем.

Какое же содержание вкладывают теперь в лозунг "борьба" П.Н. Милюков и эсеры? Если они по-прежнему имеют в виду конкретную подготовку на русской территории всеобщего организованного вооруженного восстания, то их деятельность в своем практическом осуществлении ничем не будет отличаться от савинковского бандитизма и сведется лишь к поддержке выдыхающейся большевистской "Вохры". Для национальных интересов России толку от этого будет немного. Всякое потрясение государственных связей в настоящий период нашей революционной истории не облегчит и не ускорит, а лишь затруднит и затянет процесс перехода страны от состояния революции к нормальной жизни.

Но, быть может, лозунг "борьба" допускает еще иное толкование?

 

IV

 

Мы переходим к борьбе номер третий. Она выгодно отличается от первых двух более трезвой оценкой собственных возможностей и похвальным сознанием бесполезности бренчать оружием при создавшейся ныне в России обстановке. Это — борьба путем всестороннего бойкота и жестокой словесной критики советской власти. Иногда кажется, что именно эту форму борьбы выдвигают за последнее время Милюков и его единомышленники, разочаровывающиеся в пути каких бы то ни было вооруженных выступлений. Даже на страницах "Руля", охладевшего к Врангелю и всегда отвергавшего зеленые безобразия, можно как будто отметить подчас наличность аналогичных настроений (при резком разногласии с Милюковым в положительной программе). Настроения эти вообще усиливаются в эмигрантской среде, что видно хотя бы даже по местному "Русскому Голосу", утратившему всякий курс, "по совести не знающему, где сейчас искать просвет" и превратившемуся в мешанину сумбурных, взаимно исключающихся тактических рецептов. Заколыхались, заерзали на камнях своих рыцари Гринвальдусы...

"Бороться оружием с большевиками бесполезно, но мириться с ними нельзя", — часто слышишь теперь такую сентенцию там и сям.

Конкретные политические выводы отсюда следующие: — Не нужно невозможной интервенции, довольно генеральских авантюр. Не следует провоцировать, воспевать или субсидировать и зеленую партизанщину. Острый период гражданской войны кончен, и воскрешать его нет оснований. Довольно бесплодных жертв. Но, однако, из этого не следует, что советская власть нами признается. С нею борьба продолжается, но борьба идейная. "Оружие критики" приходит на смену "критики оружием". Никакой работы с большевиками, везде и всюду пропаганда против них. Посильное противодействие признанию их иностранными державами, систематическое настраивание против них иностранного общественного мнения. Ни один эмигрант не должен возвращаться на родину, пока у власти большевики. Дружное моральное воздействие на "потустороннюю" интеллигенцию в смысле твердо отрицательного отношения к советскому правительству: "держитесь, мол, до конца и духовно не сдавайтесь"...

Эти рецепты умнее (ибо скромнее) беспочвенного алармизма, но и они ошибочны с точки зрения правильно понятых национальных интересов России. Принцип "ни война, ни мир" — плохое разрешение нашего внутреннего кризиса. Саботаж власти давно изжит в России, и интеллигенция явно пошла на мир, — хотя бы и на "худой мир" — с большевиками. Что реального даст стране доктринерская "непримиримость" эмигрантов? Она может лишь осложнить начавшийся процесс национального выздоровления. В случае окончательного завершения четырехлетней тяжбы о власти, гораздо скорее прочистилась бы политическая атмосфера в стране. Враждебный гомон русской эмиграции лишь задерживает эволюцию советской власти, держа ее в перманентной настороженности, усиливая ее подозрительность и опасливое отношение к собственному сдвигу. Равным образом, формальное признание московского правительства со стороны цивилизованного мира, несомненно, благотворно отозвалось бы на экономической реконструкции и политическом успокоении страны.

Нет ничего более ошибочного, нежели мысль, что нынешняя ликвидация коммунизма происходит вследствие международной блокады России и внутренней борьбы против советской власти. Объективный анализ свидетельствует о противоположном. Эволюция началась как раз тогда, когда договором с Англией была прорвана международная блокада и поражением Врангеля, Балаховича и Махно ликвидирована внутренняя больба. Блокада, гражданская война и всевозможные саботажи не подрывали, а питали собой насильственный коммунизм, служили ему опорой и оправданием. И только победа советской власти выявила в глазах поддерживавших ее масс полную эфемерность немедленного коммунизма в России. Не борьба, а мир оказался пагубным для революционного утопизма. И чем плотнее будет погружаться Москва в океан современного "цивилизованного мира", чем глубже пускать корни в собственническое крестьянство и национальную интеллигенцию, — тем безболезненнее и быстрее завершится революционный процесс, осуществив свои достижимые цели и оплодотворив мировое будущее своими экстремистскими дерзаниями.

Непримиримая поза лишь помешает ее носителям принять участие в работе национального воссоздания и надолго отбросит их от России.

 

V

 

Итак, все три номера "борьбы" в настоящее время являются в лучшем случае анахронизмом. Все они, желая послужить Богу патриотизма, способны обрадовать разве только дьявола анархии и беспочвенного революционаризма. Родине они решительно не нужны.

Из этого не следует, конечно, что зарубежная русская пресса должна использовать свою свободу лишь для славословий по адресу советской власти. Скрывать многочисленные недостатки этой власти нет никаких оснований. Следует обличать безобразия чрезвычаек (на основе фактических данных), конкретные пороки или преступления правительственных агентов. Необходимо давать серьезную, деловую критику тех или иных сторон правительственной деятельности. Нужно выдвигать на очередь вопросы о новых назревающих реформах, соблюдая при этом осторожную последовательность и трезвый реализм (не требовать журавлей в небе). Такая лояльная критика будет в интересах страны и явится фактором, способствующим начавшемуся перерождению революции. Пора всей нашей эмиграции переходить к роли "оппозиции Его Величества" по отношению к Москве, — т.е. оппозиции сотрудничающей, мирной и честно признающей власть в ее наличной форме.

И рано или поздно так будет. Еще поспорят да поплачут, "еще поморщатся немного, что пьяница над чаркой вина" (такой уж наш интеллигентский удел!), — а все-таки проснется же когда-нибудь государственный инстинкт! И, судя по многим признакам, — уже просыпается.

 

Вперед от Вех!<<28>>

("Смена Вех". Сборник статей. Прага, 1921 год)

 

Когда я читал "Смену Вех", наконец, дошедшую до Харбина, меня прежде всего поразила глубокая психологическая подлинность основных ее мыслей, переживаний, призывов. Они невольно будили во мне прежде всего воспоминания о собственном внутреннем опыте за эти годы.

Ощущение, что вокруг совершается что-то огромное, необъятное, разрывающее все наши привычные мерки и масштабы... Мучительные усилия осознать, уяснить смысл налетевшего вихря, выработать путь самоопределения, линию правильного поведения... Чувство великой исторической ответственности, падающей на каждого из нас... "Умыть руки, отойти в сторону нельзя. Это, конечно, легче всего, но это преступление перед родиной" (Чахотин).

Мы не можем, не имеем права теперь предаваться какому-либо догматизму, духовной лени. Нет проторенного пути, нет старых путеводителей. Мы обречены на самостоятельное искание. Жизнь этих лет являет нам цепь непрерывных творческих откровений. Нужно внимать им, учиться у них. "Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию!" (А.Блок). Более, чем когда-либо, кажутся проникновенными бредовые слова Конст. Аксакова о русской истории: — "Русская история имеет значение всемирной исповеди. Она может читаться, как жития святых"...

Помню, как всегда, с первых же дней октябрьской революции, сознанию представлялись убийственно фальшивыми все ходовые элементарные ее объяснения, попытки дюймами измерить Монблан... Было ясно, то тут бессильны обычные категории, и недаром столь сумбурными и недействительными оказывались рекомендуемые политическими специалистами рецепты лечения. Мысль тосковала по разгадке вершащегося процесса, но не находила спасительных вех во "мгле" (Уэлс), охватившей страну. Наши вожди и учителя, а вслед за ними и мы бывали нередко похожи на архитекторов, которые чинят дом во время землетрясения. Все рушится, распадается в развалинах, а мы приписываем это недосмотру десятника, лености рабочих, своей собственной оплошности. И начинаем вновь...

Все мы хотели быть в революции, но фатально оказывались вне ее. Все мы кричали о "приятии революции", и не сознавали, что, стремясь ввести ее в строго очерченное, понятное нам русло, мы не "приняли" ее, а бунтуем против нее. Она шла сама собой, пользуясь теми, кто воистину и до конца слушались ее. Мы же очутились на другом берегу. Все мы "глядели в Наполеоны", но за Наполеона принимали Вандеи. "Творили сладостную легенду", и всех Альдонс готовы были принять за Дульцинею...

И боролись. Этот сборник, "Смена Вех", есть прежде всего человеческий документ, глубоко характерный для одного из активных отрядов нашей интеллигенции, для одной из "школ" нашей национальной мысли: для той самой, которая воспитывалась на "Вехах". Не случайно же в разных точках земного шара мы почти одновременно пришли к одному и тому же. Воистину, эти статьи вымучены, выстраданы, и чувствуется в них дыхание борьбы, поражений, разочарований, но прежде всего — неистребимой веры, в борьбе и поражениях лишь окрепшей — пусть "новой веры" в смысле конкретной программы деятельности, но по существу старой, постоянной, неизбывной — веры в Россию...

 

Читая статью Ключникова, нервную, кишащую мыслями, подчас не вполне переваренными, не нашедшими еще подходящего внешнего выражения, но продиктованными единой и плодотворной жизненной интуицией — я отчетливо вспомнил наше последнее свидание с ним в Омске, в начале февраля 19 года.

Я тогда только что приехал в Омск из освобожденной Перми, подавленный ужасом, но и ушибленный мрачным величием революции. Он же, расставшись со своим министерством иностранных дел, был как раз накануне отъезда в Париж, где мечтал воочию наблюдать версальскую конференцию и продолжать борьбу за Россию.

Помню, долго беседовали на основные, волнующие темы. Я рассказывал ему о жизни в Советской России, о терроре, коммунизме, новом облике Москвы. Он говорил о своей одиссее — Ярославль — Казань — Уфа — Омск, о сибирском движении, Дирекории, Колчаке. Как и раньше, наши политические настроения удивительно совпадали... Потом совместно стремились уяснить и установить идеологию Омска (основные моменты этой беседы сохранились в моем дневнике):

- Только ни в коем случае не реакция дурного тона. Не бессмысленно же льется кровь! Самопреодоление революции. Военная, но вместе с тем по существу революционная диктатура. Во имя достижимых задач революции...

Я не мог удержаться, чтобы не высказать своего впечатления, меня мучившего, но непреодолимого:

- Конечно, дай Бог победу Колчаку, и хочется верить, что победа будет. Но, знаете, все-таки, несмотря ни на что, — насколько ярче, насколько интереснее лицо Москвы, чем здешнее... Все-таки пафос истории — там... А здесь, — здесь достаточно пойти в "Россию" (омский ресторан), чтобы охватило сомнение... Это не новая Россия, это не будущее... Бывшие люди... Что-то не то...

Ключников понял сразу. Было видно, что он сам об этом думал неоднократно:

- Несомненно... Так и должно быть... Всему свое место. Конечно, там ярче, эффектнее. Но мы сознательно должны приобщиться сюда, хотя здесь сейчас и не центр истории. В известном отношении, если хотите, мы должны принести в жертву себя... Нужно осмыслить здешнее движение. Разумеется, ему нечего состязаться с Москвой по яркости (возьмите хотя бы внешнюю политику Москвы!), но оно принесет пользу стране. Оно благоразумнее. Необходимо только, чтобы оно не сходило с почвы революции, вводило революцию в границы. Это — наша задача...

- Да, я тоже так думаю. Именно вот это наше белое движение сможет утвердить значение революции, даже большевизма — для истории. Сам большевизм для этого, вероятно, недостаточен. Чтобы консолидировать французскую революцию, нужен был Наполеон...

- Заметьте, что благоразумие кажется всегда более тусклым, нежели дерзновение. Но истинное благоразумие должно понимать смысл дерзновения. Победа нашего движения утвердит новую Россию...

- Да, конечно. Будем добиваться победы... Но... но вдруг... А что, если не будет победы?.. А вдруг победят они?... Что тогда?.. Что будет с Россией, со всеми нами?.. Ужели духовная смерть?

- Ну, нет... Если победят они, значит, они нужны России, значит, история пойдет через них... Во всяком случае, мы должны быть с Россией. Что же, — встретимся с большевиками!

Эта мучительная, жуткая мысль, неоднократно стучавшаяся мне в голову, но которой я боялся отпереть и разум, и чувство — была формулирована моим собеседником со всею ясностью и решительностью. Видно было, что он уже достаточно ею овладел.

Мне было страшно этого вывода, и в то же время бесконечно радостно, что в своих настроениях и думах я не одинок...

Потом мы расстались и надолго потеряли друг друга из виду. В случайных эпизодических письмах как-то не приходилось касаться этих больных тем. Более тесный идейный контакт между нами восстановился лишь к 21 году, после появления в Париже моей книжки...

Белое движение усиливалось, и я ушел в него с головой, пытаясь обосновать идеологию "революционного преодоления революции во имя ее собственных целей". Но за весь омский период, за год омской борьбы, сознательно и бессознательно я возвращался к страшному "а если?..", изыскивая исход в случае нашего поражения., в случает их победы всероссийского масштаба. Сможет ли страна нейтрализовать их яд, приняв их силу? Как сделать возможным служение России при их торжестве? Как примирить верность духовным основам своей жизни с приятием новой (большевистской!) России? Можно ли, не изменяя себе, "встретиться с большевиками"?

...И вот теперь, читая "Смену Вех", уже окончательно убеждаешься, что все эти роковые вопросы, тогда ставившиеся лишь условно и предварительно, теперь стали настолько очередными и объективно насущными, что требуют разрешения во что бы то ни стало.

 

Большой опыт, суровая школа... Резигнация. Поражение, которое должно научить. Заздравный кубок за учителей.

Да, но это поражение похоже на победу! Ошиблись мы, а Россия жива, и революция оправдана, хотя пошла своей, а не нашей дорогой. И по ней дошла до конца. Но все дороги ведут в Рим. Если мы не пришли в Москву с белыми армиями, — придем безоружные, смирившиеся перед революцией, но с тою же любовью к России, с гордостью за нее, как прежде, как всегда.

...............................................................................................

Вдумываясь в новые "Вехи", различаешь в них два основных момента. Прежде всего они — политический призыв примирения, действительной "встречи" интеллигенции с революцией в ее теперешнем фазисе. Критика старых, изжитых путей "белой мечты". Тем сильнее и действеннее эта критика, что исходит от людей, для которых "белая мечта" была всем. Они "имманетны" ей. Они мыслят и сейчас в значительной мере "по белому", все методы их мышления по-прежнему глубоко противоположны социально-материалистическому стилю официальных канонов революции. Но привычное, догматическое содержание белой политики ("борьба") в корне развенчивается, как бессмысленное и внутренне противоречивое. В этой знаменательной книге традиционная идеология нашего противобольшевистского движения приходит к своему органическому самоотрицанию изнутри.

Сила и значение сборника главным образом — в отчетливом единодушном и обоснованном разрешении политической проблемы. Роль сборника — политическая по преимуществу. Прочтите блестящую, как фейерверк, статью Бобрищева-Пушкина, вдумчивую статью Чахотина, философско-исторический анализ Лукьянова, — и логический остов идеологии примиренчества станет ясен вашему сознанию. Не буду приводить выдержек. Не буду излагать их аргументацию. Я не реферирую сборника, а только размышляю "по поводу"...

Насманик в своем критическом отзыве "Благотворные плоды яда" заметил несогласованность миросозерцаний отдельных авторов книги. Это замечание совсем не верно, поскольку вопрос ставится в плоскости политической тактики. Выводы всех статей согласно бьют в одну единственную точку:

- На работу! Домой! На родину! (формулировка Потехина).

И в этом, повторяю, центр пафоса "Смены Вех" как политической самокритики нашей национальной интеллигенции, как глубокого кризиса белого активизма всех форм и видов.

Но сборник стремится не только обосновать новый путь служения родине, — он хочет дать и нечто большее, "сменить" знаменитые "Вехи" 909 года. Углубить духовное самосознание русской интеллигенции. Постичь основную "идею" Великой Русской Революции, мировую и национальную.

Мне кажется, что разрешить эту проблему ему не удалось. Но уже его заслуга в том, что он ее правильно и четко поставил. Основных "ревизионистских" решений старых "Вех" авторы новых не устраняют и не "снимают", и потому "Вехи" Струве и Бердяева в культурно-исторической перспективе продолжают оставаться явлением идейно более значительным и углубленным, нежели наш сборник. Больше того: они продолжают оставаться явлением глубоко современным, требующим развития, внутреннего преобразования — в связи с огромным духовным опытом второй революции. Наша "Смена" сознала эту великую задачу, стоящую перед русской интеллигенцией, но она не дала ее решения по существу. Проблема лика русской национальной культуры, вскрытого пробуждением народным и национальным в революции, — не выявлена сборником. И те его страницы, которые к этой проблеме вплотную подходят, еще не дают конкретных "вех"...

У всех авторов есть одна общая интуиция, почерпнутая в живом духовном опыте: интуиция величия русской революции. Тут все мы сходимся, как и в том, что "великой" русская революция стала лишь в октябре 17 года. Но для определения и оценки реальных плодов этой революции в сфере конкретного содержания "русской идеи" (которая не может же быть чисто формальной) нужны еще новые исследования, новая работа мысли, новые, уже не столько политические, сколько культурно-философские вехи.

"Сова Миневры начинает свой полет лишь с наступлением сумерек". Смысл великой исторической эпохи становится доступным пониманию тогда только, когда она на закате. Великая Русская Революция ждет своей Миневры. Сумерки уже настают, атмосфера сереет, и только на вершинах гор еще золотятся солнечные лучи...

В конце своей многомотивной и порывистой статьи Ключников приходит к прекрасной мысли, в которой я вижу резюме всего нашего сборника и вместе с тем формулировку очередной задачи русской интеллигенции:

"Отныне надолго, — пишет он, — или навсегда покончено со всяким революционным экстремизмом, со всяким большевизмом и в "широком", и в "узком" смысле. За отсутствием почвы для него. За ненадобностью. Завершился длиннейший революционный процесс русской истории. В дальнейшем открывается период быстрого и мощного эволюционного прогресса. Ненавидящие революцию могут радоваться; но, радуясь, они должны все же отдать должное революции: только она сама сумела сделать себя ненужной".

А дальше — прямое признание традиции старых "Вех", прямая "отсылка" к ним:

"Будущая русская интеллигенция, вышедшая из горнила великой революции, наверное, будет такою, какою ее отчасти видели, отчасти хотели бы видеть авторы "Вех".

А раз так, то перед нами, перед всеми русскими интеллигентами, уцелевшими в революции и принявшими ее, остро встает задача не политического уже, а духовного самоопределения, задача не только поставленная, но и по своему разрешенная пророческими "Вехами" двенадцать лет тому назад. Мы должны вернуться к их решениям, к духовным началам, ими провозглашенным, но не для того, чтобы остановиться на них, а чтобы углубить и развить их в атмосфере новых откровений национальной жизни, национальной культуры. Лозунгом нашим пусть будет не "назад к Вехам", а лучше так:

- Вперед от Вех!

 

Смысл встречи<<29>>

(Небольшевистская интеллигенция и советская власть)

I

 

Отступление революции продолжается в России по всему фронту. Этого нисколько не скрывают и сами большевистские вожди. "Героическая эпоха кончилась, теперь слово принадлежит экономистам", — заявляет Зиновьев в Петербурге. "Новая экономическая политика означает подлинный пролетарский термидор... не фантазия и не маккиавеллизм приводят нас к мысли о приглашении к нашему столу иностранных капиталистов, а сама логика революции", — свидетельствует Чичерин перед лицом всего мира. "Товарообмен не удался, — констатирует сам Ленин из Кремля: — нужно отступать дальше, пусть нашим лозунгом будет теперь торговля!..."

Все эти заявления — не одни пустые слова. За ними — решительное и реальное изменение всей большевистской системы, за ними — сдвиг с мертвой точки к оздоровлению страны. По общим отзывам из России, там ныне мало-помалу воцаряется атмосфера деловой работы, повсюду сменяющей революционный порыв. Власть покинула позиции кричащего социального опыта и в деле восстановления разрушенного государственного хозяйства вступила на путь наименьшего сопротивления. Состояние страны все еще достаточно безотрадно, но уже открываются перспективы просвета в будущем.

На очереди, несомненно, — известные реформы в сфере политической жизни. Их не избежать, и упразднение чрезвычайки — первый шаг. Мы уже вплотную подошли к той фазе революции, когда свирепая и прямолинейная диктатура недавнего прошлого теряет основу своего господства. Назрели существенные коррективы к эпиграфам революционного управления: "лес рубят — щепки летят" и "кто не с нами — тот наш враг, и смерть тому". Термидор, хотя бы и "пролетарский", есть признак приближающегося завершения революционного процесса, как такового, и это весьма знаменательно, что большевистский лидер пользуется этим столь одиозным для ортодоксального революционера термином. Советская власть отстояла себя в открытой борьбе, устояв и в масштабе международном, и в гражданской, внутренней войне. Тем самым все методы и навыки военного времени, периода острой борьбы уже утрачивают свой смысл, становятся не только ненужными, но и опасными, вредными. "Хозяйственный фронт" предъявляет государству существенно иные требования, нежели военный, и нельзя не констатировать, что революция с хозяйственным фронтом своими средствами справиться не смогла. Для преодоления материальной разрухи потребовалась трансформация идейного лика революции.<<30>> Начавшийся вот уже скоро год тому назад "отход на тыловые позиции" неуклонно продолжается, и до действительно обеспеченного, надежного "тыла", судя по всему, еще совсем не так близко. Вместе с тем экономическая эволюция уже вступила в ту стадию, когда ее дальнейший прогресс мыслим лишь при условии известного правового и даже политического сдвига.

Здесь в первую очередь ставится вопрос об отношении советского правительства к небольшевистским элементам русского общества. Необходимо, чтобы с каждым месяцем все более и более широкие круги русской интеллигенции втягивались не за страх, а за совесть в работу по воссозданию страны. Есть много оснований утверждать, что революция излечила широкие интеллигентские массы от их хронической старорежимной болезни — несносной привычки к "оппозиции ради оппозиции". Этою оппозиционной чесоткой, правда, все еще одержимы верхи нашей политиканствующей эмиграции, оторвавшиеся от реальной жизни России и слишком пропитанные дореволюционной психологией, чтобы она в них не убила здоровой политической чуткости. Но ведь трудно сомневаться, что международная и национальная влиятельность этих кругов неудержимо склоняется к минимуму и даже к нулю. Их злобствующее шипение становится все более и более безвредным, оправдывая собой разве лишь меланхолический афоризм Козьмы Пруткова: "вакса чернит с пользой, а злой человек — с удовольствием". Их монотонная никчемность, даст Бог, скоро позволит всем окончательно забыть об их существовании.

На очередь выдвигаются сложные и чрезвычайно жизненные проблемы конкретной "встречи" советской власти с русской интеллигенцией и новой русской буржуазией.

 

II

 

По тем отзывам, которыми встретили советские деятели и советская пресса "Смену Вех", видно, что правящая партия отдает себе серьезный отчет во всем значении начавшегося кризиса интеллигентского сознания для современной русской жизни. Ни партийного доктринерства, ни узкой сектантской нетерпимости не обнаружили большевики в оценке примиренческих лозунгов. Стеклов даже рекомендует целиком перепечатать парижский сборник для русских читателей в России, а Троцкий на съезде политпросветов заявляет, что нельзя найти более подходящей книги "для перевоспитания красноармейского командного состава старой школы": "нужно, чтобы в каждой губернии был хотя бы один экземпляр этой книжки"... Отмечая, что примиренцы входят в новую Россию "через ворота патриотизма" и, следовательно, стремясь понять "сменовеховскую" идеологию, как таковую, — советские вожди, однако, недвусмысленно приветствуют ее и находят, таким образом, общий язык с идеологами небольшевистской, но лояльной по отношению к советской власти общественности. Это очень существенно и очень отрадно.

Но раз общий язык — не без известных усилий — найден, нужно использовать его для совместного определения путей дальнейшего сближения русской интеллигенции с русской властью. За словами должны ведь последовать и дела. В какие же конкретные формы может вылиться "примирение", необходимость и целесообразность которого сознаются обеими сторонами? При каких условиях оно может быть действительно широким и полноценным, захватывающим массы небольшевистских общественных кругов?

Мне кажется, тут с самого начала следует принять один тезис, который является основным и вне которого вряд ли мыслим успех начавшегося процесса: созревающая готовность русской интеллигенции к искренней и добросовестной работе над воссозданием России, возглавляемой советской властью, отнюдь не есть большевизация русской интеллигенции. И принять эту готовность нужно именно такою, как она есть, и не требовать от нее чего-то большего. "Встреча" не есть еще "слияние". А ныне возможна лишь именно встреча. Пусть коммунисты со всею ясностью учтут этот тезис и сделают из него логические и практические выводы. Тогда будет значительно облегчено реальное взаимопонимание обеих сторон и скорее изживется то удручающее разделение на "мы" и "они", которое так тормозит процесс восстановления страны.

Народный комиссар Луначарский дал недавно интересное интервью по вопросу о возвращении эмигрантов на родину и сотрудничестве интеллигенции с властью. Останавливаясь на группе сменовеховцев, он определенно заявил: "В руководящих правительственных и партийных кругах с большим интересом наблюдают происшедшую перемену в части русской эмиграции. Мы будем рады, если эта часть эмигрантов вернется в Россию и будет сотрудничать с советской властью по восстановлению стран. В России имеется также немало людей, которые проделали ту же эволюцию, что наши эмигрантские группы..." Это достаточно важное и многозначительное заявление.

Мне кажется, однако, что до возвращения на родину идеологам примиренчества необходимо окончательно и со всею искренностью установить свое отношение к большевизму и советской власти. Нужно совместно с идейными вдохновителями этой власти достигнуть полной ясности в определении существа и смысла совершающейся эволюции в среде русской интеллигенции. Иначе намечающийся процесс может заглохнуть, не принеся той пользы России, которую он ныне обещает принести.

Парижская "Смена Вех" и другие печатные органы народившегося течения должны пристально вслушиваться в настроения представляемой ими интеллигентской массы в России и в известной, довольно значительной части эмиграции. Формулировать эти настроения, жить ими. Подобно тому, как советская власть стремится черпать силу в постоянном контакте с активными элементами рабоче-крестьянского населения России, так и выразители нового интеллигентского сознания только в том случае окажутся на своем мете, если в них будут жить стремления и чаяния (пусть часто еще не осознанные до конца) перерождающихся в революции широких кадров русской интеллигенции.

Каковы же эти стремления и чаяния?

 

III

 

Мне кажется, что менее всего проникнута современная русская интеллигенция официальными большевистскими настроениями. И дело тут не столько даже в ужасах советского быта, воспоминаниях борьбы и пролитой крови, или многочисленных пороках конкретного аппарата власти — сколько в самой большевистской партийной программе и в необузданном утопизме коммунистического экспериментаторства, ныне потерпевшем столь явный крах. Небольшевистская интеллигенция не считает и не может себя считать непосредственно ответственной за советскую политику прошедших лет. Она не солидаризируется с этой политикой. Равным образом, она не может "раскаиваться" в своем неверии в немедленный коммунизм и немедленную мировую революцию: это неверие наглядно оправдано жизнью. Помимо того, есть достаточно причин общего "миросозерцательного" порядка, мешающих безграничному объединению коммунистов с массами русской интеллигенции: невозможно, например, людям, чуждым доктрине марксизма, беспрепятственно обезличиться в большевиках.

Но если нельзя говорить о всецелом и безусловном приобщении интеллигенции к большевистским рядам, то можно и должно говорить об ее примирении с советской властью, о признании ею новой России, рождающейся в муках великой революции. Можно говорить о широко и глубоко идущем деловом сотрудничестве русской интеллигенции с правительством русской революции, об отказе ее от всяких попыток его свержения, насильственной борьбы с ним, о ликвидации тактики сознательного политического саботажа. Интеллигенция, очистившись революционным опытом от многих своих былых недостатков, подходит к наличной русской власти не через большевистскую идеологию, а, как правильно понял Троцкий, "через ворота патриотизма". Интеллигенция мало-помалу обретает свое место в революции и новой России. Взгляд на большевизм как на явление абсолютно антинациональное и противогосударственное постепенно пропадает у нее, а вместе с тем исчезает и стихийное отвращение к нему.

Тенденции к лояльной и деловой работе, несомненно, зреют не только в России, но и в эмиграции, и настоятельно требуют осмысления и оформления. Отход власти с правоверных позиций "героического периода" чрезвычайно способствует распространению и росту этих тенденций: "путь в Каноссу" укорачивается благодаря встречному движению самой Каноссы. Советскому правительству, естественно, выгоден обозначившийся примиренческий сдвиг в интеллигентских кругах, но для того, чтобы дать ему возможность окончательно оформиться, он должно верно учесть его природу, не требовать от него того, что он дать не в состоянии, и предоставить ему действительную "свободу самоопределения".

Идейные же вожди примиренчества обязаны стать выразителями и истолкователями этого нового интеллигентского сознания, приемлющего молодую Россию и обличающего его врагов. Но тем необходимее для них выявить истинный облик этого сознания, подчеркнуть его духовное своеобразие, идейную самозаконность и независимость. Примиряясь с советской властью, оно в то же время не теряет своего собственного лика, не растворяется в канонизированных революционных лозунгах, — и граница, отделяющая его от идеологии большевизма, должна быть выпукло очерчена его выразителями. В том и сила русской революции, что ее можно оправдать не только с точки зрения ее собственных официальных канонов.

В свете этих соображений нужно оценить и соответствующее заявление Луначарского в цитированном выше его интервью:

"Луначарский далее заявил, что эти круги (сменовеховцы) сделают большую ошибку, если они попытаются образовать конкурирующую или независимую от коммунизма партию... Мы никогда не хотели оттолкнуть от себя интеллигенцию".

Конечно, ни о какой конкурирующей с большевиками политической партии новое интеллигентское сознание и не думает. В этом отношении опасения Луначарского излишни. Сущность кризиса и состоит именно в отказе небольшевистской общественности от самостоятельной политической роли при нынешних обстоятельствах и в добровольном согласии активно и честно работать в деле восстановления России под знаком наличной власти.

Но из этого еще не следует, что сменовеховцы не могут иметь независимой идейной физиономии и должны стать "поддужными" коммунистической партии. Я скажу более: если бы "Смена Вех", "соскользнув влево", превратилась в простое эхо большевиков, она неизбежно утратила бы пафос своего пути, оторвалась бы от тех кругов, в контакте с которыми она только и способна исполнить свою "миротворческую" миссию, и решительно погибла бы как интересное и плодотворное общественное явление. И эта гибель была бы не только ударом для примиренчества, она оказалась бы определенно невыгодна и самому большевизму, поскольку ему теперь необходима искренняя помощь широких масс интеллигенции.

А раз так, — Луначарский напрасно смущается, усматривая в примиренческом движении черты независимой от ортодоксального коммунизма идеологии. Приходит пора, когда советская власть принуждается и вместе с тем получает возможность расширить базис своего бытия. "Пролетарский термидор" уже не может быть столь же исключительным и принципиально белоснежным, как героический период коммунистического максимализма. В процесс творчества новой русской жизни втягиваются разнообразные и разнокачественные элементы: сам же Луначарский категорически утверждает, что "новая экономическая политика дает возможность представителям буржуазии работать в России", даже "участвовать в прибылях и вести жизнь, приближающуюся к той, которую они вели раньше". Советский строй в силу необходимости становится все терпимее к элементам, чуждым к патентованному пролетариату марксистского катехизиса. Он вступает в компромисс с собственническим крестьянством, с мелкой буржуазией, с международным капитализмом, даже с "мировым меньшевизмом". И, раз вступив на путь "нового курса", Кремль должен сделать из него логические выводы, — иначе не осуществятся ожидания, с новым курсом связанные, не восстановится экономическая мощь государства, не изживется неслыханная разруха. Если в сфере внешней политики советская власть не только идет на уступки, но соглашается на известные гарантии актуальности этих уступок, то и внутри страны новая экономическая политика требует определенных правовых, а следовательно, в конце концов, и политических гарантий (отнюдь, однако, не сводящихся при современных условиях к отказу большевиков от власти или непременному созыву пресловутой Учредиловки). Буржуазия может принести пользу в процессе экономического воссоздания страны лишь при действительном обеспечении "прибылей" и реальной охране плодов труда и риска. Равным образом для привлечения интеллигенции к лояльному сотрудничеству необходимо создать условия возможности такого сотрудничества, экономические и моральные. Как от военного командного состава и буржуазии, так и от интеллигенции нельзя требовать обязательной присяги коммунистическому символу веры, — достаточно добросовестного признания наличной власти. И если в широких кругах интеллигенции наблюдается поворот в сторону подобного признания, — следует идеологам такого поворота дать возможность открыто обосновать его мотивы, хотя бы эти мотивы не совпадали с программой эркане. Участие ортодоксальных и партийных коммунистов в редакции и руководстве примиренческих органов, по моему глубокому убеждению, не усилит, а ослабит влияние последних в среде небольшевистской русской интеллигенции и эмиграции и тем самым только затормозит процесс, приветствующийся самими коммунистами. Разрешение в Москве небольшевистского и даже несоциалистического журнала, свободного в своей аргументации и призывающего по соображениям углубленного патриотизма поддерживать советскую власть, было бы гораздо более целесообразно и действенно, нежели появление коммунистического "подголоска", пережевывающего мотивы, достаточно удачно и ярко развиваемые советской прессой.

Страна медленно возвращается к нормальным условиям жизни, и победившее всех своих открытых врагов правительство революции стоит перед задачей осторожного перехода от военно-полицейского режима к методам властвования и управления, более свойственным мирному времени. Вместе с тем оно вынуждено отказаться от крайности своей политической программы. Тем самым мало-помалу оно начинает внутренно импонировать кругам, до сего времени не питавшим к нему ничего, кроме страха и ненависти. Необходимо, чтобы этот двусторонний сдвиг определился во всех его следствиях и пришел к подлинному объединению страны, расколотой революцией и гражданской войной и доселе еще бесконечно страдающей в атмосфере этого раскола.

 

Чрезвычайка<<31>>

(Некролог)

 

Лето 18 года. Москва живет слухами, первым, напряженным ожиданием. Большевики явно обречены. На Украине гетман, на востоке чехи, бунтует белогвардейский Ярославль, на западе немцы, с которыми стоит только сговориться... В каждом городе и в самой Москве — офицерские организации, снабжаемые союзническими субсидиями, действует во всю Национальный Центр... Обсуждаются конкретно вопросы о сконструировании власти после падения совдепов, намечаются люди, устанавливаются связи...

...Пусть Ярославль подавлен, но зато захвачен местной организацией Тамбов, чехи продвигаются на север, в Москве левоэсеровское восстание — своя своих, "как во Франции"... Убит граф Мирбах, немецкий посол, в своем сером особняке... Власти растеряны, кругом разруха, красная гвардия сошла на нет, попытка создания какой-то "красной армии" — "конечно, сплошной блеф", начались крестьянские волнения, и сам Ленин заявляет, что "этот мелкий хозяйчик нас поглотит..."

...Тамбов отвоевали, левых эсеров ликвидировали — пирровы победы! Закрыли все газеты, кроме своих, общественная жизнь уходит в подполье. Атмосфера насыщена до последнего предела, ожидание взрыва со дня на день, повсюду, везде взволнованное пожирание глазами линии волжского фронта. Англичанами занимается север и от имени союзников появляется многообещающая декларация об "освобождении". Растут восстания. Сибирь наглухо отрезана, на юге добровольцы неистребимы. Восстающие расправляются с комиссарами беспощадно. Прекраснодушие керенщины, слава Богу, забыто. Насильственная власть должна погибнуть насильственно. "И Брест будет отомщен..."

30 июля 1918 года ЦИК объявил "массовый террор против буржуазии". Было жутко, но трудно еще было реально себе представить, что это значит, во что это выльется. Никто не отдавал еще себе полного отчета о происходящем. "Не беспокойтесь, — незадолго перед тем уверял своих коллег профессор В.М. Хвостов на основании точнейших социологических данных, — все ограничится лишь кошельковым террором...". "Это — судорога издыхающего движения; тем скорее его конец", — утверждал другой известный профессор и политик.

Начались усиленные политические аресты. Поползли сообщения о "заложниках", пошли разгромы офицерских организаций. Московские дома и заборы оклеились истерическими прокламациями, кричащими о смертельной опасности, мести врагам и защите революции. Вокруг Москвы зачем-то рылись окопы: портя драгоценные картофельные огороды, готовились к военной обороне. Приходили вести и о казнях, сначала, правда, не особенно еще часто. Помимо уголовных и "анархистов", казнили преимущественно попавшихся участников военных организаций. Но атмосфера накалялась мрачно и зловеще. "Так длиться долго не может".

Словно в ответ на декрет о "массовом терроре" участились случаи индивидуальных убийств комиссаров. Слухи уверяли, что эсеры приступили к организованному подпольному террору, для чего будто бы из Самары приехали агенты и средства. Кровь за кровь, и кровавый туман окутывал всю страну...

Страшный, роковой день 30 августа... Покушение на Ленина. "Русская Шарлотта Кордэ"... Тяжелая рана, и первые дни казалось, что смерть неминуема. Все чувствовали, что жизнь или смерть Ленина есть жизнь или смерть революции. "Правда" выходит с аншлагом: "Товарищ Ленин будет жить — такова воля пролетариата". И вот бюллетени становятся оптимистичнее. Кризис, наконец, миновал, и революция торжествует: голова ее удержалась на плечах...

Но кровь вождя вопиет об отмщении, разрешает от всяких моральных сдержек в борьбе. "Все для спасения революции".

Тут-то и начинается настоящий террор, настоящий ужас, небывалый, неслыханный. Большевизм ощетинивается и переходит к "прямому действию". Циркуляр комиссара внутренних дел Петровского местным советам дышит кровью с первой буквы до последней. Разносит за сентиментальничество и разгильдяйство, требует немедленного и самого действительного осуществления массового террора против враждебного класса как такового, — против буржуазии и интеллигенции. Раз центр дает такие директивы, — легко представить, как на них реагируют "места"...

И вот разгорается вакханалия. Спускаются с цепи звериные инстинкты. Истребляются несчастные "заложники" сотнями, если не тысячами, гибнут офицеры, расстреливаются не успевшие бежать или скрыться политические деятели антибольшевистского лагеря. В газетах ежедневно торжественно публикуются длинные именные списки казненных. Трупы грудами развозятся на грузовиках.

С этих дней, собственно, и начинается страшная слава Чрезвычайки, затмившая навсегда ореол французской "Луизетт" (гильотина)...

 

Даже и сейчас уже, припоминая настроения тех дней, ощущаешь в душе какое-то особое, сложное, трудно формулируемое состояние. Воистину, только тот, кто пережил те дни в России, знает, что такое — революция, и Мережковский глубоко прав, когда говорит, что между знающим и незнающим — "стена стеклянная".

Смерть победно гуляла по стране, сам воздух дышал ею. Каждый день в роковом списке — знакомые имена. Сразу — какая-то придавленность, угнетенность повсюду. Полное преображение привычной среды, а потому и весь город кажется другим... Вот в синих очках, нелепом картузе и без бороды профессор М... Редко кто из литераторов или политических людей ночует дома. Это нудное, тоскливое чувство — оказаться без своего пристанища. Слоняешься без смысла, с пустой душой. Вдобавок голодно... В университете — "академический съезд", где царят Луначарский, Покровский и Гойхбарг. Вечером на митинге Луначарский посмеивается над "головастиками" (профессорами), с которыми ему приходится скучать по утрам... Проф. Ильин, выдающийся молодой философ, только что получивший степень доктора за диссертацию о Гегеле — арестован. Хлопочут об освобождении... Ю.Н. Потехин, — нынешний "сменовеховец", — спешно ликвидирует уютную обстановку, собирается в Киев и по ночам ходит спать, кажется, куда-то на чердак...

Со всех сторон слышишь вопросы:

- Вы куда?

- К гетману — куда же еще?

Или, гораздо реже:

- К чехам... Авось как-нибудь проберусь... (пробираться к чехам трудно и небезопасно).

И почему-то уже тают надежды, что "вот через неделю"... Смельчаки перестают храбриться. Офицеры спасаются кто куда. О восстаниях что-то уж меньше слышно. "Ну, батенька, это дело затяжное"... Эсеровские убийства как рукой сняло. На Волге хуже, и это самое непонятное: — отвоевана Казань. Чехи отступают... Перед кем? "Неужели этот сброд?"

Что же это значит?

- Неужели террор спасет Революцию?

 

Знаменитый философ французской реакции Жозеф де Мэстр, как известно, проповедовал "культ палача".

- Это человек, жертвующий всем человеческим в себе, всею душою своею великой идее Государства... Это лучший из лучших граждан, это апофеоз гражданской доблести...

Так выходит в плане романтической философии истории и рафинированной мистики Жертвы. Но в плоскости быта и эмпирического опыта это совсем не так.

Чрезвычайки, как губки, впитывали в себя всю грязь, все отбросы русской жизни. Забубенные головушки, озлобленные маньяки, царские жандармы, авантюристы, герои корысти, просто уголовные элементы — весь такой люд радостно оседал в этих бастионах "революционной самообороны", оказывался там годным и подходящим. На лице революции, уже искаженном судорогой "любви ненавидящей", стали обильно выступать страшные кровавые знаки.

Нужно было страхом заморозить сердца, сковать волю врагов, воссоздать дисциплину в армии и в разнуздавшихся массах. Для этого все средства были хороши и любые руки приемлемы. Устрашение должно быть прежде всего действенным.

Казнили крестьян ("кулаков") и дворян, солдат и офицеров, интеллигентов и священников. Казнили сплошь и рядом даже не за личные проступки, а просто "за принадлежность к контр-революционному классу", связанному круговой ответственностью. За убийство комиссара в Тульской губернии платили жизнью домовладельцы Курска и Вологды, а за коварство офицера в Питере прощались с миром генералы в Смоленске и священники в Казани. Малейший повод обогащал газеты новыми столбцами безумия и ужаса.

Да, трудно было жить... Казалось, каждый (из людей нашего круга) мог ежедневно ждать своей очереди, и поэтому каждый с повышенной силой чувствовал (странный парадокс!) "аффект" жизни, — да, да, даже и такой, быть может, именно такой, ибо выбора не было... Так обреченные на смерть вдруг ощущают, как никогда, неизреченную радость бытия, — и в этой атмосфере смерти, помнится, неумолчно звенел в ушах отрывок уальдовской "баллады рэддингской тюрьмы" об осужденном на казнь:

Но не видал я, кто б так жадно
Вперял свои глаза
В клочок лазури, заменявший
В тюрьме нам небеса,
И в облака, что проплывали
Поставив паруса...

Страна была вздернута на дыбы, и Революция, спасенная, торжествовала. Головы, опьяненные "февральской улыбкой", трезвели, а руки, поднимавшиеся в защиту Февраля, опускались в бессилии. "Нет, это вам не Керенский", — слышалось повсюду. Революция сбросила детскую рубашку и облеклась в тогу мужа. Но, Боже, что это была за тога: вся в крови, в кровавых пятнах, измятая, изорванная в борьбе, — в кошмаре преступлений, выдаваемых за подвиги, и в сиянии подвигов, похожих на преступления.

 

В сентябре мне довелось довольно неожиданно очутиться в Перми. И ужасы Москвы сразу померкли перед тем, что творилось здесь на границе советской республики, в непосредственной близости белого фронта, в царстве страшного уральского совдепа... Пришлось воочию удостовериться, как отражается на местах "твердая политика" центра.

В виду того, что все подозрительное (во главе с знаменитым епископом Андроником) было уже устранено раньше, — "классовая месть" обрушивалась на рядовых, индивидуально ни в чем неповинных представителей "буржуазии и интеллигенции". Чуть ли не кварталами расстреливались домовладельцы, ловили судебных деятелей, и даже аполитичнейший ректор университета и деканы факультетов были в один прекрасный день арестованы за "тайное сочувствие" белогвардейцам, и только телеграмма Луначарского уладила инцидент. Жестокость террора была до того невероятна, что даже Зиновьев приезжал из Петербурга и, как говорили, давал решительные "советы умеренности". Но "места", сами возбужденные центром, уже привыкли действовать "автономно" и ежедневные массовые казни вслепую продолжались и после зиновьевского визита. Уездные города не отставали от губернского. Утверждают, что в маленькой Осе погибло всего около двух тысяч человек, из них значительная часть — окрестные крестьяне. Да и по улицам Перми нередко можно было видеть партии бледных оборванных крестьян ("кулаки"), проводившихся под конвоем молодцов из "батальона губчека" с камской пристани в чрезвычайку... Малейшего наговора оказывалось достаточно, чтобы человек шел на смерть. Какой-то сапожник в Осе был расстрелян за то, что год тому назад держал подмастерья, и, следовательно, "пользовался наемным трудом", т.е. принадлежал к "буржуазии"...

Пытки, больной садизм палачей, из которых многие потом кончали самоубийством, затравленные галлюцинациями, — все это факты, в достоверности которых не может быть сомнения.

 

Но поставленная цель была достигнута — красная власть спасена. "Не будь Чрезвычайных Комиссий, — мы не смогли бы тогда удержаться" — признавались потом большевистские лидеры, и трудно отрицать долю горькой истины в этих признаниях. Дни "улыбок", действительно, миновали. Революция унаследовала железный посох Иоанна Грозного, и "песьи головы" опричников воистину казались в глазах русских граждан лучшей эмблемой Чрезвычайки и ее служителей.

Однако террор не только спас революцию — он принялся проводить в жизнь коммунизм. Это было уже хуже преступления; — это была ошибка.

Самые мрачные и нечистые страницы истории чрезвычайки относятся именно к этой стороне ее деятельности. Борьба с контрреволюцией, несмотря на весь ее ужас и отвратительные эксцессы, была в основе своей все-таки осмысленна и кончилась победой, — борьба со "спекуляцией" была бессмысленна и кончилась поражением.

Словно повторялась практика французской революции, в свое время заклейменная Ройе-Колларом в одной из его парламентских речей: "Конфискация — это нервы и душа революции. Сначала конфискуют потому, что осудили, а потом начинают осуждать, чтобы можно было конфисковать; жестокость еще может утомиться, но алчность — никогда".

Политика реквизиций и конфискаций вызвала со всех сторон органический протест, а запрещение торговли — всеобщее неповиновение. Человек, решивший подчиниться коммунистическим декретам, умер бы с голоду через пару недель после своего решения: ибо "легально", кроме знаменитой восьмушки сомнительного хлеба и тарелки бурды из гнилого картофеля, достать было нечего. Вся страна, включая самих коммунистов, жила вопреки коммунистическим декретам, вся Россия "спекулировала", и естественно, что официальных оснований "карать" каждого гражданина можно было найти сколько угодно. И находили, и карали, и богатели, благоденствовали на карах...

"Большевиков не погубила контрреволюция, — их съест собственная чрезвычайка", — часто приходилось слышать такие пророчества. И, нужно сказать, в них был смысл...

Но революция оказалась умнее, чем о ней думали даже и очень умные люди. Она сумела сделать нечто большее, нежели победить своих врагов: она сумела победить собственные излишества. Она преодолевает не только жестокость, но и алчность своих агентов.

Миновал "военный период", кончились дни безоглядного коммунизма — и "топор республики" утратил основу бытия. Но в таких случаях он обычно сам начинает искать себе работу. И так как он — сила, то нередко и находит. "Они не посмеют отменить Чрезвычайку, — скорее она их отменит"...

И вот посмели... Это один из самых мудрых актов русской революции, и если только его удастся осуществить действительно и до конца, — много грехов ее отпустится ей...

А в плане времен страшные герои Чрезвычайной Комиссии предстанут перед судом истории, вероятно, рядом с кровавыми опричниками Грозного, во славу новой России не жалевшего представителей старой (боярскую аристократию удельного периода), и рядом с жуткими сподвижниками Великого Петра, перестроившего Русь на костях прекрасных людей старины и на крови тихого царевича Алексея.

 

Друзья слева<<32>>

 

Между действительностью и мечтой громадная разница. Кто пренебрегает знанием действительности, тот вместо спасения идет к гибели.

Маккиавелли

 

I

 

С напряженным интересом читаешь статьи и корреспонденции представителей примиренческой интеллигенции из России. Лишенные формального штампа большевистской идеологии, свободные в своей аргументации от официальных коммунистических схем, они в то же время характерны бесспорной свежестью мысли, вдумчивым и непредвзятым отношением к революции, плодотворным сознанием всей исключительности совершающегося исторического сдвига. В корне преодолена в них обывательская неспособность подняться над изъянами революционного быта, чувствуется в них дыхание воздуха эпохи — творческое дыхание, глубоко воспринятое и сознательно усвоенное. Несомненно, нам, эмигрантам, есть чему поучиться из зарубежных статей и корреспонденций...

Но при всем этом, читая статьи Тана, проф. Адрианова, Гредескула, Членова, вдумываясь в петербургский диспут о "Смене Вех", я ощущаю потребность отметить одну проблему, в сфере которой настроения наши несколько расходятся. Это — проблема происходящего ныне "отступления" революции.

Впрочем, не мне принадлежит инициатива констатирования известного разномыслия нашего в этом пункте. Мой пресловутый "спуск на тормозах" встретил оживленную критику со стороны наших политических друзей из России. Судя по соответствующим ссылкам и цитатам, именно он, главным образом, послужил основанием довольно задорных утверждений, что "неовехисты до конца не прозрели" (Адрианов), что "на книжку Смена Вех приходится смотреть сверху вниз" (Тан), что нужно пойти дальше, чем пошли авторы "Смены Вех" (Гредескул).

Петербургские примиренцы не считают правильным отнестись к новой экономический политике советской власти как к симптому серьезного кризиса революции. Вместе с большевиками они смотрят на нее, как только на один из временных этапов революционной истории, еще далеко не законченной, продолжающей неуклонно развертываться и развиваться. Вплетая русскую революцию в цепь всемирно-исторического "катаклизма", они не придают особого значения тактическому "поправению" русского правительства, усматривая в нем не что иное, как "временное затишье", "передышку", более или менее незначительный эпизод в общем ходе событий. На этом они настаивают с единодушием и убежденностью.

Вряд ли, однако, возможно согласиться с такой концепцией. Мне кажется, в ней проявляется опасное для реальных политиков свойство, — которое я бы назвал революционным романтизмом. Переоценка революционных возможностей. И отсюда — ошибочный диагноз, чреватый ошибочным прогнозом. Это особенно чувствуется у Тана, статьи которого за последнее время сплошь проникнуты прямо-таки чисто поэтическим подъемом (своеобразной "поэзией от этнографии"), интересным с точки зрения культурной и психологической, но явно оторванным от конкретной жизненной обстановки.

В центре России, вероятно, чересчур резко ощущается пафос великого перелома, чтобы людям, "принявшим революцию", можно было с полной резвостью учесть ее действительные масштабы и ее подлинные пределы. Все слишком изменилось там и слишком пропиталась атмосфера "катастрофическими" веяниями, чтобы они не помешали установить правильное соотношение между "революцией" и "эволюцией" в плане текущего всемирно-исторического периода. В этом отношении нам "со стороны" кое-что, быть может, даже и видней...

 

II

 

Дело не в наших субъективных желаниях и стремлениях, не в отношении нашем к целям русской революции, — дело в мере осуществимости этих целей при данных исторических условиях.

И вот, вглядываясь в окружающую обстановку, русскую и международную, следует категорически признаться, что максимум революционного каления — позади, что путь революционных свершений близок к концу. Не случайно отступает от коммунизма советская власть, не случайно добивается она приобщения к цивилизованному ("старому") миру, — ее к этому нудит железная логика истории, враждебная не только понятному движению реакционеров, но и слишком проворному забеганию вперед.

Как же отрицать наличность "спуска на тормозах" (кстати, и самый-то термин этот взят мной, помнится, откуда-то из советской прессы), когда перед нами — решительное преображение русской жизни на недвусмысленно "буржуазный" манер? Увы, еще не так давно можно было издеваться над Западом, где "бедняки любуются витринами сказочных магазинов". Еще недавно можно было прославлять российское равенство — хотя бы и равенство в нищете. Теперь же разве не встретите вы на Невском или Тверской бедняков перед блестящими витринами, и разве на самарском вокзале по соседству с трупами и умирающими от голода людьми не продаются в буфете первого класса всевозможные деликатесы за миллиарды рублей?.. Как это ни грустно, материальное неравенство в красной России ныне острее и ярче, чем где бы то ни было на белом Западе. И неравенство уже не случайное, "преступное", а самое законное, охраняемое правовой нормой.

"Досадная передышка"? Но ведь по свидетельству самого Ленина эта передышка может длиться десятилетия. Разве это не значит, что революция, как таковая, на закате, — революция в смысле прыжка "из царства необходимости в царство свободы"?..

Великий сдвиг произошел — это способны отрицать только слепые. Переменился правящий класс, изменилась психология народа. Вместе с тем максимальные претензии нынешнего исторического периода заявлены — и заявлены громко, мощно, импозантно. Русская революция, при всем ее ужасе, не была бы великой, если бы их не заявляла, но, с другой стороны, именно поэтому она и великая революция, что программа ее будет осуществляться лишь столетием...

Конечно, можно подняться на столь головокружительную "птичью" кручу, откуда трудно разобрать этапы нашего земного развития. Тан получает полное право заявить, что "трудно расчленить революцию от реакции — это общий процесс; в жизни вырастает что-то новое, революционное". Но наши критерии по необходимости иные, и для политика или государственного деятеля реакция отнюдь не есть революция, хотя здоровая реакция всегда усваивает известные достижения революции.

Судя по всему, мы вступаем ныне как раз в полосу такой реакции. Она пришла не в бурной форме белого торжества, а неслышной поступью, закутанная в красный плащ... После Кронштадта революция фатально идет на убыль, и вопрос тут вовсе не в искусстве или, наоборот, промахах господствующей партии, а в непреложном социологическом факте, его же не прейдешь: — лишь объективно достижимые результаты переворота, лишь его "перевариваемые" (Ленин) элементы могут быть зафиксированы прочно. И глубоко ошибочны романтические мечты сделать революцию "перманентной".

Профессор Адрианов сам признает, что "нас может временно захлестнуть даже мещанство". Насколько я понимаю, под "мещанством" он в данном случае разумеет ту новую буржуазию, которая теперь медленно, но неотвратимо нарождается по всей стране. И он словно предвидит в грядущем еще какой-то "момент восстания", "социальный взрыв" и воспевает "хоругвь борьбы", которую "сумеет поднять русский народ".

Боюсь, что тут большая ошибка в расчете. "Третьей революции не будет" — упорно твердим мы неистовым эмигрантам. "Третьей революции не будет" — можем мы повторить и революционным романтикам, уже чающим ниспровержения ныне насаждаемой буржуазии пролетарской ратью будущего. Октябрь не проходит дважды:

Встречи такие
Бывают в жизни лишь раз...

Не переоценивайте своих сил. Не судите по себе и по своим интеллигентским настроениям о степени революционности страны. Не игнорируйте ужасающего состояния государства, не сулящего скорого улучшения. Народ переживает ощущение похмелья, и уж во всяком случае менее всего желает возвратиться к "героическому периоду" коммунизма, ушедшему в прошлое со своими заградительными отрядами и продразверстками. "Конечные цели" революции растворились в безбрежной дали. Как бы ни относиться к этому факту, — его нельзя отвергать.

Поэтому Адрианов прав, чувствуя известную разницу в "тембре" и "ударениях" между своими настроениями и лейтмотивом пражского сборника. Не расходясь в конкретных политических выводах, не расходясь, по-видимому, и в основных посылках политического миросозерцания, мы расходимся в оценке конкретного состояния революционного процесса в современной России.

 

III

 

Впрочем, остается еще надежда на Европу, на весь мир. Петербургские диспутанты хором упрекают нас в сужении масштабов анализа, трактовке русского кризиса как бы в безвоздушном пространстве, вне его отношения к мировым процессам. Гредескул говорит при этом о всемирной социальной революции, а Тан, подыскивая какое-то вулканическое слово, вдохновенно рисует феерическое зрелище некоего всестороннего, планетарного катаклизма рас, религий, культур и т.п. ... Программа эффектная, широкими мазками, — не одного и, вероятно, не двух столетий...

Угнаться за масштабами Тана авторы Смены Вех, конечно, не могли, ибо в противном случае им бы пришлось писать не политические статьи, преследующие прежде всего определенную практическую цель, а философско-исторические рассуждения большого полета. Здесь просто разные плоскости, и, нисколько не отрицая живого интереса увлекательно затронутых Таном проблем, приходится в данном споре их "отвести" по основаниям методического порядка.

Что же касается соображений о мировой социальной революции, то отнюдь нельзя сказать, чтобы авторы "Смены" их игнорировали. Только и тут не следует вдаваться в революционный романтизм и чрезмерно переоценивать мировую революционную обстановку.

Положение "старого мира" (особенно Европы) действительно довольно печально, и недаром Ключников недавно писал даже о "буржуазном термидоре". Но ведь от этого, однако, еще очень и очень далеко до "всемирной революции", да вдобавок еще русского типа. Похоже пока, что события развиваются все-таки по линии "эволюции", столь не нравящейся Адрианову, хотя и не особенно "мирной". Социальные реформы предотвращают взрывы, "соглашательство" господствует по фронту труда, социальный базис еще далеко не утерян правящими группами мира. При таких условиях, отнюдь не отрицая огромной международной значимости русской революции, в настоящее время разумней и осторожней говорить о ней, исходя из данных наличной мировой конъюнктуры: пока солнце взойдет, роса очи выест...

Вероятно, из России с ее Третьим Интернационалом и всевозможными цветными съездами (я не думаю отрицать их пользы) перспективы мирового социального катаклизма представляются в несколько сгущенном свете, в каковом они, впрочем, рисуются даже подчас и некоторым нашим революционно мыслящим эмигрантам, зараженным настроениями, которые в свое время переживал в изгнании Герцен. Сколь бы естественны и даже симпатичны ни были подобные настроения, — в реальной политике ими руководствоваться нельзя. Вне новой мировой войны шансы на мировую революцию ничтожны. А кто может что-либо точное предсказать относительно новой войны, не путая времен и сроков, не гадая на кофейной гуще?..

И сколько бы ни волновались Индия и Ирландия, сколько бы ни самоопределялись "красные монголы" или коричневые египтяне, — заключать от этих "огневых зарниц" (далеко не всегда бутафорских) к неизбежности близкой грозы казенного образца — было бы по меньшей мере опрометчиво.

А значит и при определении "кривой" русского революционного процесса не следует особенно рассчитывать на благоприятное вмешательство внешних сил.

Аргументы петербургского диспута, таким образом, признаюсь, не убедили меня в еретичности утверждений о "пути Термидора" и "спуске на тормозах".

 

Потерянная и возвращенная Россия<<33>>

I

 

Великие революции имеют свою судьбу. Есть внутренняя логика в их развитии, есть непререкаемая историческая необходимость в их парадоксах и контрастах, в их темных и светлых качествах.

Великие революции всегда органически и подлинно национальны, какими бы идеями они ни воодушевлялись, какими бы элементами не пользовались для своего торжества. В отличие от мятежей, переворотов и простых династических "революций" (французская 1830 года, английская 1688), они всенародны, т.е. захватывают собою всю страну, жизненно отражаются на всех, даже самых далеких от "политики", слоях населения. Они экстремичны и непременно "углубляются" до "чистой идеи", не имеющей корней в наичной действительности, но опережающей ее и становящейся затем активной силой целой исторической эпохи. В силу своей экстремичности они разрушительны в тот период своего развития, который интересы данной среды приносит в жертву "чистой идее".

Подобно вулкану вырывается великая революция из недр национальной жизни, своими дерзновениями и "крайностями" обнажая основные мотивы национального бытия. Вспомним мудрое замечание Конст. Леонтьева: "Чтобы судить о том, что может желать и до чего может доходить в данную пору нация, надо брать в расчет именно людей крайних, а не умеренных. В руки первых попадает всегда народ в решительные минуты".

Теперь, на шестом году русской революции, уже достаточно обнаружился ее общий облик. И путь развития ее внутри страны, и история отношений ее к внешнему миру одинаково свидетельствуют, что Россия переживает не переворот, а бунт, не смуту, а именно великую революцию со всеми характерными ее особенностями. Этот едва ли не бесспорный уже ныне факт позволяет сделать и некоторые непосредственные выводы:

Во-первых, русская революция коренным образом изменит политический и социальный лик страны, принесет ей собою воистину "новую жизнь"; во-вторых, русская революция оплодотворит мировую историю, внеся в нее существенно новый фактор, явится неотвратимым стимулом исторического прогресса; в-третьих, русская революция будет развиваться и завершится органически, т.е. никакая внешняя, посторонняя ей сила не сможет прервать или значительно исказить линии ее развития; порожденная национальной жизнью, она служит национальным целям и кончится, лишь осуществив свои объективно исторические задачи; и, наконец, в-четвертых, программа "зенитного" периода русской революции, будучи "идеей-силой" большого исторического масштаба, не может быть осуществлена в условиях наличной действительности; попытка ее претворения в жизнь, принесшая стране столько разрушений, объективно неповторима.

Этими общими выводами, этой беспристрастной исторической оценкой русской революции должны мы руководствоваться при определении нашего отношения к ней. Пусть к нам, современникам, она сейчас обращена более темным, нежели светлым своим ликом. Пусть для нас она прежде всего стихия, в которую мы погружены, притом стихия мучительная и жестокая, часто злая, калечащая жизни, несущая всевозможные страдания. Пусть так. Но чтобы не усиливать невольно этих страданий, чтобы не сгущать и без того густых красок мрачного революционного быта, мы обязаны в нашей практической деятельности исходить не из эмпирических впечатлений момента, а из общего анализа революции и ее исторической роли. По старой формуле Спинозы мы прежде всего должны "не плакать, не осмеивать, не проклинать, а понимать"...

 

II

 

Особенно ярко национальная значимость русской революции проявилась в сфере международной политики революционной России. Если сначала именно внешний престиж государства российского казался повергнутым в прах октябрьскими событиями (Брестский мир! Паралич всех государственно-национальных связей!), то по мере развития революции становилось совершенно очевидным, что этот престиж неуклонно и фатально восстанавливается. Самая логика истории возрождала его из пепла обновленным и очищенным, словно оправдывая глубокий афоризм гегелевской диалектики о Духе, который "приобретает свою истину только тогда, когда найдет самого себя в абсолютной разорванности" (евангельское "не оживет, аще не умрет"). Революционные вожди, революционизируя нацию, национализировали революцию: чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться хотя бы с нотами Чичерина за четыре года... Потерянная Россия возвращала себя в том самом историческом смерче, который разрушил и опустошил ее.

В этой области наблюдается знаменательная аналогия наших дней с эпохой великой французской революции. Как и у нас теперь, патриотизм революционной Франции разгорался и углублялся в связи с унижениями и препятствиями, которые встречало революционное отечество на своем пути. Осуществляя себя, освободительная идея облекалась в латы и опоясывалась мечом. На первый план силою вещей выдвигалась армия, опора и надежда страны. И, как следствие, энтузиазм общечеловеческий постепенно уступал место в революционной борьбе энтузиазму национальному. А к моменту своего перелома революция имела в сознании французов уже главным образом значение национального оружия в борьбе с внешним миром: недаром 24 августа 1794 года Конвент декретировал, что "Франция будет находиться в состоянии революции до тех пор, пока независимость ее не будет признана"...

Россия в настоящее время, по-видимому, подошла к аналогичному моменту своей истории. Она решительно добивается признания своей независимости. Она хочет разговаривать с миром на языке равных, она отстаивает свое "место под солнцем", свободу своего "самоопределения". В ее официальных международных выступлениях уже нет прежней заносчивости, юношеского задора революционной весны, —

Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем!

- но зато появилось сознание своего достоинства, своих прав, своего удельного веса. И к ее голосу напряженно прислушивается весь мир.

Общепризнанная яркость внешней политики советской власти не случайна: в ней выражается "воля к жизни" молодой России, через нее уже начинает запечатлеваться в мире великая русская революция.

И с этой точки зрения происходящая ныне в Генуе международная конференция чрезвычайно показательна. Чем бы она ни кончилась — соглашением, или разрывом, — она уже означает собою несомненный успех России. В мировом общественном мнении умеренная и достойная позиция, занятая на ее заседаниях правительством русской революции, сыграет еще свою роль. Вместе с тем отчетливо ощущается благотворный и симптоматичный сдвиг русского правительства с чисто революционных методов дипломатии к методам национальным и мирным: лучшее доказательство — русско-германское соглашение и те уступки (согласные, однако, с достоинством России), на которые шел Чичерин в интересах общего мира... Но в то же время бесспорной остается истина, что "Россия будет находиться в состоянии революции до тех пор, пока ее независимость не будет признана"...

Важнейшей опорой новой России в превратностях современной обстановки является, конечно, возродившаяся русская армия. Это было ясно уже два года тому назад, в дни польской кампании и знаменитого призыва Брусилова, — тем очевиднее это теперь. Не будет преувеличением сказать, что в руках армии — будущее России и мировая судьба русской революции. В ней постепенно — на известный период — сосредоточится "дух" русского ренессанса. И тысячу раз правы советские вожди, подчеркнуто приветствующие ее в дни генуэзской конференции: и международное, и внутригосударственное, и экономическое, и политическое воссоздание России в значительной мере обусловлено воссозданием ее военной силы. Пусть господа Мартовы и Черновы уже кричат о "красном бонапартизме", — не им, злосчастным пасынкам революции, своими жалкими жупелами ниспровергнуть логику ее имманентного развития...

 

III

 

Значительно труднее творческий смысл революции разглядеть в сфере потусторонней жизни страны. Тут поражают прежде всего картины страшного опустошения, потрясающей всеобщей нужды, обнищания, повсеместных хронических злоупотреблений, административного произвола и т.д. Всесторонний экономический развал — вот бесспорная и основная объективная характеристика современной русской жизни. Не следует ее смягчать и вредно ее замалчивать. Нужно смотреть правде в глаза. Нет ничего более опасного и фальшивого, нежели революционный романтизм в обстановке революционных будней.

Но если взглянуть "поверх текущего момента" и вдуматься в исторический путь русской революции, то в отношении внутренней государственно-хозяйственной жизни России найдется место для утешительных прогнозов.

Слишком много факторов способствовало разрушению хозяйственной жизни страны. Конечно, далеко не последнюю роль здесь сыграла революция, как в первую свою эпоху ("паралич власти" при Львове и Керенском), так и в годы безоглядного утопического коммунизма и гражданской войны. Согласимся, что на большевиках в значительной степени лежит вина за нынешнюю разруху; но найти виновника в прошлом — не значит практически разрешить вопрос, как он ставится теперь.

В настоящее время уже есть определенный просвет. Теперь революция, в силу внутренней необходимости, в силу все той же имманентной логики своего развития, дойдя до предела и упершись в тупик, вступает в компромисс с конкретной действительностью, перестает жить лишь в атмосфере "вещей и призраков", идет навстречу реальным потребностям реального населения России. Разрушительный ее период, когда она служила только "чистой идее", кончается, ибо все, что можно было разрушить, уже разрушено ее необузданным пафосом "любви к дальнему".

До марта прошлого года всемирно-историческая идея русской революции повелевала конкретной России, прославляя ее в веках, но в то же время возлагая на нее бремя непосильное, даже уродуя и калеча ее жизненный организм. Но пришел момент, и роли словно меняются. Конкретная Россия заявляет свои права, закаленная великим опытом "овладевает" революцией, примиряя ее с непосредственными нуждами дня, различая ее всемирно-исторические задачи от задач национальных. Гром пушек кронштадского восстания возвестил истории, что начался перелом в развитии великой русской революции.

Основной смысл этого перелома ясен: кризис коммунизма ("чистая идея") и выявление конкретных, наглядно осязательных "завоеваний" революции. Эти завоевания не только в области чисто духовной культуры русского народа (это вообще особая тема), но и в плоскости социально-политической во многом противоположны революционной "программе-максимум". Они густо окрашены хозяйственным индивидуализмом. В сфере экономической они едва ли не близки к тому, что П.Б. Струве выразительно называет "столыпинской идеей русской революции", идеей, добавим мы, которую исторический Столыпин, кровно связанный с поместным классом и старым абсолютизмом, радикально осуществить, конечно, не смог бы. Знаменитый "НЭП" есть предвестие хозяйственного оздоровления страны. Он — компромисс идеальных достижений революции с реальными. Пусть многочисленны пороки его практического проведения в жизнь — они не могут уничтожить его внутреннего смысла, его исторической миссии. Он приведет к окончательной и всецелой национальной революции, т.е. опять-таки к неизбежному "возвращению потерянной России".

В настоящий момент началось правовое закрепление свершающегося экономического сдвига. Оно будет продолжаться и углубляться, хотят того или не хотят отдельные представители правящей ныне в России партии. Есть первые признаки и соответствующих политических реформ, вне которых "новый курс" был бы осужден на бесплодие. Разумеется, сдвиг идет медленнее, чем того хотелось бы нетерпеливым современникам, но ведь у истории — свои масштабы и сроки...

Нельзя закрывать глаза на бесконечные изъяны современного русского быта, утешая себя общими философско-историческими размышлениями. Но, с другой стороны, только эти последние, раскрывая большие горизонты, способны дать нам, современникам и деятелям революционной эпохи, ориентировочную нить, указать те средства, при помощи которых вернее всего могут быть побеждены темные стороны наших дней, с наименьшими жертвами достигнуты наилучшие результаты.

Лишь поняв и приняв революцию как великую историческую стихию, новыми путями ведущую родину к реально новой жизни, можно содействовать преодолению всех ее разрушительных, злых и подчас бессмысленных внешних проявлений.

 

Логика революции<<34>>

 

Ясно, что дальше дела не могут идти так, как шли, что исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел конец, как некогда царству феодальному и аристократическому... Но общая постановка задачи не дает ни путей, ни средств, ни даже достаточной среды. Насилием их не завоюешь. Подорванный порохом, весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистятся развалины, снова начнет с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир. Потому что он внутри не кончен и потому еще, что ни мир построяющий, ни новая организация не настолько готовы, чтобы пополниться, осуществляясь.

Герцен. ("К старому товарищу").

 

Пролетарская революция с корнем вырвала все пережитки феодализма... Она так блестяще выполнила эту буржуазно-демократическую программу именно потому, что является революцией пролетарской и что метила выше — к социализму.

Ленин

 

Кажется, все русские политики наших дней от Ленина до Струве сходятся на одном: только та власть в России может быть и будет прочна, которая обеспечит себе действительную поддержку крестьянства.

Но каким образом обеспечить за собой эту поддержку? — вот вопрос, который легче задать, чем разрешить. Естественно, что особо остро и жгуче он стоит теперь перед советской властью, принужденною решать его на "для будущего" и не на словах, а немедленно и на деле. Не может быть сомнения, что и все "новые веяния" в ее политике за последний год обусловлены не чем иным, как именно стремлением так или иначе на него ответить.

Однако пока все еще намечаются только пути и средства, устойчивое равновесие еще не достигнуто, вопрос еще не решен. Сейчас страна переживает героическую попытку примирить "коммунистическое государство" с наличным русским крестьянством во всей его "буржуазной" сущности. Трудное, неблагодарное задание!

В какой мере оно осуществляется и к чему оно ведет на практике?

 

I

 

Вдумываясь в происходящий процесс эволюции советской политики, нельзя не заметить, что он необходимым образом приводит и приведет к созданию в стране новых социальных связей. Вполне естественно предположить, что и государственная власть России будет находиться в непосредственной и определенной зависимости от этих новых связей, рожденных органически в революционном процессе.

Отсюда ясно, сколь сложна и трудна задача, в которую уперлись ныне вожди советского правительства и правящей коммунистической партии. Они очутились лицом к лицу с чуждым им социальным слоем. Ибо очевидно, что решительно изменяется тот социальный базис, на который приходится ориентироваться Москве, причем изменяется он в сторону, диаметрально противоположную коммунизму. И получается двусторонняя зависимость, правоверному коммунизму представляющаяся едва ли не порочным кругом: новая экономическая политика, усвоенная советской властью под давлением обстоятельств, способствует укреплению сил, рост и развитие которых в свою очередь отзовется на необходимости дальнейшего "углубления" этой политики. В осознании такой перспективы и кроется источник двойственного, опасливого отношения к "нэпу" советских сфер.

Социальный фундамент большевизма непрерывно эволюционировал за годы революции. Сначала он состоял из солдат, мечтавших о мире, рабочих, требовавших хлеба, и крестьян, претендовавших на землю и богатства помещиков. Затем он трансформировался в союз городского пролетариата с "крестьянской беднотой". Потом пришлось уже добиваться дружбы (больше словесно) с пресловутым "середняком", а фактически переходить к опоре на специальные привилегированные группы, военно-полицейские и чиновничьи. По мере развития октябрьской революции фундамент власти таким образом непрерывно суживался, диктаторствовать "инициативному пролетарскому меньшинству" становилось все тяжелее, несмотря на целый ряд крупных успехов революционной России.

"Партии не хватает кислорода!" — недаром воскликнул Зиновьев на 10-м партийном съезде.

Покуда шло "перераспределение благ" пока царил "хаос и энтузиазм", власть могла в неприкосновенности соблюдать дорогие ее сердцу "коммунистические" принципы: они были очень удобны при всероссийской операции "грабежа награбленного". Но когда эта операция подошла к концу, довершив расстройство государственного хозяйства, на первый план стали выдвигаться интересы "новых владельцев", стремящихся закрепить свои завоевания в революции. "Коммунизм" из фактора, в известном смысле прогрессивного (т.е. способствующего самоопределению новых хозяйствующих элементов) постепенно превращался в тормоз экономического развития страны, сковывая самодеятельность победивших в революции социальных групп, не давая простора им развернуться. И группы эти, прежде бывшие агентами и попутчиками революции, стали отставать от ее стремительного бега, страдать от него, препятствовать ему. Крылья революции мало-помалу становились ее гирями.

Кризис ортодоксального коммунизма, вероятно, произошел бы еще раньше, если бы не было белых движений, искусственно расширявших социальную базу коммунистической власти. Стихийная боязнь социальной реставрации заставляла крестьянство поддерживать центральную власть против Колчака, Деникина и Врангеля, внешне питая тем самым иллюзию "высоты революционно-социалистического сознания" в русском народе. Гражданская война позволила большевикам углубить социальный опыт и продлить кульминационный период революции. Это обстоятельство, тягостно отразившееся на состоянии страны, вместе с тем, быть может, представлялось не лишенным своеобразного исторического смысла: есть основания полагать, что оно усилило мировую значимость русской революции, ее масштабы в плане всемирной истории...

Но вот непосредственная опасность реставрации оказалась устраненной и положение радикально меняется. Период революционного "распределения благ" кончился, и распределители из союзников революционной власти превращаются в ее критиков и "кредиторов", требуя от нее реального осуществления возможностей, порожденных революцией. И с чрезвычайной очевидностью обнаруживается вся призрачность "коммунистических попыток" в условиях русской действительности (что, впрочем, было ясно и самим большевикам, центр тяжести своих упований всегда упиравшим, как известно, в "мировую революцию").

Отсюда и новые лозунги Москвы, ищущей новую социальную опору советской власти. Провозглашается "крестьянский Брест" (Бухарин), деревня становится для большевизма своего рода Каноссой. Пышным цветом расцветает "нэп".

На девятом съезде советов — в атмосфере разгара нового курса — Ленин дает решительные формы отступления. "На поприще экономическом, — признается он, — мы потерпели целый ряд поражений". Отсюда переход к совершенно новой хозяйственной ориентировке, нащупывание существенно новых связей с крестьянством. "В области экономической союз должен быть построен на других началах. Тут перемена сущности и форм союза".

Ленин прекрасно понимает, что игнорирование происшедших перемен в психологии народных масс было бы пагубным для власти. Без "отступления с коммунистических позиций" немыслимо сохранить связь между правительством и народом. "Без этого нам грозит опасность, что передовой отряд революции забежит так далеко вперед, что от массы крестьянской оторвется. Смычки между нами и крестьянской массой не будет, а это и было бы гибелью революции".

Нельзя лучше формулировать сущность создавшегося положения. Но вместе с тем нельзя игнорировать и неизбежные плоды его в будущем: революционная Россия превращается по своему социальному существу в "буржуазную", собственническую страну.

 

II

 

Этот неотвратимый вывод, естественно, не по душе коммунистам. И по мере всестороннего внедрения в жизнь начал новой экономической политики они относятся к ней с неизменно возрастающим недружелюбием.

И принципиальные, и чисто бытовые соображения заставляют правящую партию опасаться роста "новой буржуазии". С одной стороны, все бледнеет и тускнеет социалистический идеал ("всерьез и надолго", "здесь сроки исчисляются десятками лет"), с другой стороны, на глазах увеличивается благоденствие "нуворишей" за счет политических хозяев страны. Фаворитами, именинниками нового строя оказываются уже не борцы за него, не творцы его, а люди, пришедшие на готовое, люди, глубоко чуждые тем идеям, которые легли в основу углубленной революции. И этически, и психологически этот факт встречает естественную оппозицию в большевистских рядах: "на кого же мы работали, за кого мы гибли на всех фронтах жестокой гражданской войны?!.."

Дело дошло даже до открытого внутрипартийного раскола — зловещий симптом и мрачное предостережение! Наиболее горячие коммунистические сердца не выдержали созерцания начавшегося революционного отлива, благословляемого коммунистической властью. В результате Ленину пришлось обрушиться на известную часть собственной партии, даже прибегнуть к угрозам репрессиями... конечно, во имя революции... "Он выступал, как Робеспьер 9 термидора", — отзывалась об этой его речи одна французская газета... За излишнюю преданность коммунизму в "коммунистической" России открывалась широкая возможность быть объявленым контрреволюционером (или "анархо-синдикалистом") и очутиться в тюрьме...

Но глухой ропот в большевистской среде продолжался. В статьях, речах, резолюциях — повсюду выявлялось стремление очернить новый курс, воспеть докронштадские порядки, вышутить "нэпмана", а то, как в одной из речей Троцкого, и определенно пригрозить в случае чего "возвратом к военному коммунизму".

Наконец, 6 марта на съезде металлистов, а затем и на XI съезде коммунистической партии сам Ленин торжественно заявил, что "отступление кончено, дело теперь в перегруппировке сил". Это ответственное заявление вождя немедленно нашло шумный отклик в партийных и правительственных кругах. Ему охотно придавали распространительное толкование. Кампания против "уступок" всюду усилилась, откровенно зазвучали мотивы старого доброго времени, дней "холодной и голодной Москвы 18 года"...

Но логика жизни пока оказывалась сильнее слов, и сдвиг к индивидуалистическому хозяйству, "буржуазному обществу" продолжал углубляться в России. "Коммунистическое государство" терпело поражение за поражением на арене свободного состязания, свободной конкуренции с личной инициативой, частной заинтересованностью. В "честном бою" оно, увы, доказало свое бессилие. Собственническая, индивидуалистическая стихия не только торжествовала в деревне, но захватывала и город. "Вот мы год прожили, — с обычной своею прямотой признается Ленин, — государство в наших руках, а в новой экономической политике оно в этот год действовало по нашему? — Нет, оно действовало не по нашему... Вырывается машина из рук: как будто бы сидит человек, который ею правит, а машина едет не туда, куда ее направляют, а туда, куда направляет кто-то, не то спекулянты, не то частно-хозяйственные капиталисты, или и те, и другие..."

Картина печальная... И все же ясно, что помочь этой беде нельзя простым возвращением к старым, безоглядно-коммунистическим методам хозяйствования. Напротив, подобное возвращение лишь вконец разбило бы всю "машину", в корне уничтожило бы социальную опору власти. Это бесспорно и с экономической, и с политической точек зрения. Сдвиг к "индивидуализму", раз начавшись, не терпит механического, объективно немотивированного перерыва, — иначе он не только не окажется плодотворен, но лишь усугубит разруху и в результате неизбежно приведет к серьезному кризису наличной власти. Слишком велика заинтересованность в новом курсе широких масс, видящих в нем единственную надежду на осуществление своих экономических притязаний и потенций. А ведь нельзя забывать, что ведь и та военная сила, на которую ныне опирается советское государство, в конечном счете тесно связана с широкими народными массами, является плотью от плоти их и кровью от крови (система всеобщей воинской повинности). И это не случайно, конечно, что на практике процесс "эволюции" не остановился и после 6 марта. Ряд декретов, его развивающих и в отношении экономическом, и в области правовой — издан уже после торжественного заявления о "конце отступления". Но, однако, нельзя отрицать, что заявление это (по-видимому, до известной степени вынужденное), еще более усилило инерцию коммунистической среды, сгустило атмосферу, неблагоприятную новому курсу, и оказывает тормозящее влияние на процесс, ускорение которого необходимо и стране, и, при наличных условиях международных и внутригосударственных, самой советской власти.

Было бы поверхностно и наивно ополчаться на новую экономическую политику доводами a la Демьян Бедный, ссылаясь на спекулянтов и "хищников", которых она породила. Это-- лишь первая ее стадия, совершенно естественная и необходимая в силу экономических условий жизни России данного момента. Обмен восстанавливается раньше производства, страна только еще вступает в стадию "первоначального накопления", и все качества этой стадии должны быть ею пережиты и изжиты. Как бы ни был непригляден бытовой облик современных "московских будней", — все же в нем больше конкретных экономических возможностей, нежели их было в пайковой восьмушке хлеба, главках, центрах и продовольственных облавах докронштадской Москвы. Пусть сейчас "новая буржуазия" заявляет о себе, главным образом, несметными полчищами всевозможных "пенкоснимателей" и спекулянтов дурного тона. Ничего не поделаешь, через них надо пройти, и демагогической травлей их никакого толку не добьешься. Преодолеваются они не газетными атаками и не административными налетами, а реформами, обеспечивающими действительное развитие производительных сил страны. И тогда за ними должна прийти и созидательная буржуазия, выдвинутая и закаленная революцией, — и в первую голову, конечно, тот "крепкий мужичек", без которого немыслимо никакое оздоровление нашего сельского хозяйства, т.е. основы экономического благополучия России.

 

III

 

Как былинный русский богатырь, советская власть волею истории была поставлена на распутье двух роковых дорог: пойдет налево — соблюдет коммунистическую невинность, но потеряет голову; пойдет направо — сохранит жизнь, но утратит коммунистический облик. Третья дорога, издавна в мечтах воспеваемая, самая заманчивая, и голову сохраняющая, и душевную нетронутость — немедленная мировая революция, — оказалась заказанной.

Витязь свернул направо, в надежде во время, окольной тропинкой все же пробраться на желанную третью дорогу, которой "не может не быть"... Едет, и вот уже явственно стал утрачивать свою социалистическую чистоту, и чем дальше, тем больше. И сердце его готово смутиться: "не лучше ли уж потерять жизнь, чем ее смысл?" Но разум сдерживает сердечные порывы, взвешивает шансы, ищет отсрочек, компромиссов, стремится выгадать время, придумывает относительно лучший исход, при данных условиях...

"В основном положение такое, — на Х съезде формулировал Ленин дилемму, стоящую перед советской властью, — что либо мы должны экономически удовлетворить среднее крестьянство и пойти на свободу оборота, либо сохранить власть пролетариата в России при замедлении мировой революции нельзя, экономически мы не сможем... А что такое свобода оборота? Это свобода торговли, а свобода торговли — это назад к капитализму... Мы находимся в условиях такого обнищания, разорения, переутомления и истощения главных производительных сил крестьян и рабочих, что этому основному соображению — во что бы то ни стало увеличить количество продуктов — приходится на время подчинить все".

Бухарин, со своей стороны, подтверждал печальный диагноз вождя: "В то время как мелкобуржуазная стихия до крайности усилилась, рабочий класс, как основная социальная база всякого коммунистического строительства, ослабел с разных сторон... Причина причин наших бедствий в том, что мы осуществляем коммунизм в отсталой разоренной крестьянской стране с колоссальным преобладанием крестьянства, да еще в капиталистическом окружении..."

XI партийный съезд — через год — не только не рассеял всей мрачности этого диагноза, но, скорее, еще усугубил ее, констатировав, что сделанные уступки по существу недостаточны, что действительной смычки с крестьянством все еще нет, что наладить экономическую политику в рамках "государственного капитализма" пролетарскому государству не удалось. "Крестьянин нам оказал кредит, но, получивши его, нужно поторапливаться с платежом. На нас неминуемо надвигается экзамен, на котором решится судьба "нэпа" и коммунистической власти в России". Так характеризует положение лидер большевизма.

Будет ли выдержан этот экзамен, каким образом и в какой мере он может быть выдержан? — С разрешением этого вопроса тесно связана история России ближайшего будущего.

 

IV

 

Анализ развития русской революции приводит к заключению, что революционное наводнение продолжает неуклонно идти на убыль. А, следовательно, должен продолжаться и правительственный "спуск на тормозах" с боевых вершин отцветающего периода революции.

Этот вывод, сколь бы принудительно он ни диктовался, встречает, как мы видели, сильное смущение, а то и противодействие в рядах правящей партии. Характерна в этом отношении и в связи с этой проблемой оценка большевиками сущности "сменовеховского" течения.

В своем отзыве о сменовеховцах на XI съезде Ленин обозвал их, не обинуясь, "классовыми врагами" (выделив в особенности пишущего эти строки). Наше указание на неизбежность дальнейшего понижения революционной кривой, на безнадежность социализма в современной России — есть, по мнению советского вождя, не что иное, как "классовая правда, грубо, открыто высказанная классовым врагом". Сменовеховцы, мол, в душе мечтают не более и не менее, как о реставрации "обычного буржуазного государства", "обычного буржуазного болота..."

Попробуем разобраться в этой характеристике, заслуживающей внимания уже одним тем, что она принадлежит руководящему большевистскому авторитету.

В ней прежде всего чувствуется типичная для марксиста стилизация, обусловленная болезненным стремлением везде отыскать упрощенную "классовую подоплеку". По своему обыкновению, Ленин дает широкие обобщения, "математические формулы", чрезвычайно схематизируя и политическую действительность, и политические идеологии. В его определении сменовехизма, грубом и стилизованном, заключается одновременно и истина, и ложь.

Верно, что мы считаем утопией осуществление коммунизма и "коммунистического государства" в современных русских условиях. Верно и то, что "героический период русской революции" мы считаем исторически завершенным и прочный возврат к его программе объективно немыслимым, — по крайне мере для близкого будущего. Но разве оба эти тезиса не могут быть непосредственно обоснованы поддельными цитатами из официальных заявлений самих советских деятелей? Мы привели в настоящей статье достаточное количество таких цитат.

Особенно же благодарной в этом отношении является последняя речь Ленина на XI партийном съезде. Я даже склонен утверждать, что если бы она, в основных ее положениях, была произнесена не Лениным, а обыкновенным гражданином советской республики, не записанным, вдобавок, в коммунистическую партию — то означенный гражданин пролетарского государства был бы немедленно объявлен "классовым врагом", а речь его не только не увидела бы страниц "Известий" и "Правды", но, пожалуй, даже послужила бы недурной пищей для обвинителя в ревтрибунале. Ибо трудно удачней и выпуклее обрисовать безотрадное в отношении коммунизма состояние нынешней России, нежели это сделал в ней вождь мирового коммунизма.

Очевидно, таким образом, что нельзя наш политический диагноз считать какой-то "классовой (буржуазной) правдой", раз он по существу вовсе не так уж расходится с откровенным диагнозом самих идеологов "пролетарского авангарда". Очевидно, он — просто правда без всяких одиозных прилагательных.

Но — скажут — Ленин ведь знает лекарство, рецепт спасения, позволяющий "приостановить отступление". А именно, вся беда в том, что ответственные коммунисты "не умеют управлять". Они должны это понять. Вот если они сумеют понять это, то, конечно, научатся, потому что научиться можно, но для этого надо учиться". И вместо 99 проц. непригодных к управлению коммунистов появится 99 проц. пригодных...

Но тут, по-видимому, мы имеем дело уже не столько с аналитиком глубоких социальных и государственных проблем, сколько ... с председателем совета комиссаров российской республики, принужденным так или иначе подсластить аудитории горькую пилюлю своего правдивого анализа. Воистину, это говорится уже "по должности", а не по совести, и вряд ли сам оратор верит в эффективность своего призыва и строит на нем серьезный расчет. Выражаясь его собственным термином, тут есть нечто от "комвранья", или, по терминологии более парламентарной, — "официального оптимизма". Ибо, конечно, не нужно даже быть марксистом, чтобы осознать наличность органических, глубоких причин того обидного, но бесспорного факта, что коммунистическое строительство так плохо налаживается. Дело тут не в том, что "коммунисты не умеют управлять" (хотя, конечно, еще далеко недостаточно это "понять", чтобы научиться), а в том, что сама коммунистическая система ни в какой мере не годится для управления Россией, и даже явись завтра сотня тысяч наипригоднейших и честнейших коммунистов, их положение все равно оказалось бы не лучше. Не удалось сельское хозяйство организовать системой продразверсток, — не удастся и промышленность воссоздать "государственно-социалистическими" мероприятиями. Причина ясна, и она прекрасно указана все в той же богатой мыслями речи Ленина: "в народной массе мы все же капля в море, и мы можем управлять только тогда, когда правильно выражаем то, что народ сознает". Стихию частной инициативы, личного интереса и риска, при современных условиях, ни внешне обуздать, ни внутренно преодолеть невозможно, и для спасения страны и власти нужно с ней вступить в широкий компромисс по всему фронту, нужно "правильно выразить" ее в курсе государственной политики, в нормах твердого правопорядка, гарантирующего каждому "хозяйственному субъекту" уверенность в завтрашнем дне.

Здесь — социологическая истина, а вовсе не домыслы каких-то "классовых врагов". Что касается нас, "примиренческой" русской интеллигенции, то мы ни с какой стороны не заинтересованы в реставрации "обычных буржуазных форм", как таковых. Больше того: мы не думаем, что эти формы в аспекте всеобщей истории вечны или даже особенно долговечны. Мы отнюдь не принадлежим к тем, кто, по выражению Бухарина, в буржуазно-капиталистическом строе "видят пуп земли". Мы живо чувствуем внутреннюю правду слов Герцена, что "исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел конец, как некогда пришел конец царству феодальному и аристократическому". Ленин ошибается, когда говорит, что, указывая на грозящую советской власти опасность "скатиться в буржуазное болото", мы "стремимся к тому, чтобы это стало неизбежным". Буржуазный строй не есть для нас фетиш, идол, цель в себе, и мы не только не отрицаем исключительного значения русской революции, как первого бурного откровения некоей новой исторической эры, но и стремимся к тому, чтобы как можно больше положительных ее достижений в социально-политической сфере остались закрепленными, чтобы она дала максимальные результаты и в русском, и в мировом масштабе. А первая гарантия этого — наличность революционного или революционными традициями пропитанного правительства, эволюционное изживание, а не насильственное сокрушение утопических элементов революции. Не только по соображениям национально-патриотическим (для меня лично решающим), но и руководствуясь жизненными запросами исторического прогресса, мы определенно и искренно "примиряемся" с революционной властью, не только отказываемся от активной борьбы с ней, но и посильно содействуем укреплению ее престижа внутри страны и за ее пределами. Но мы отдаем себе ясный отчет в том, что укрепить свое положение она сможет, лишь решительно порвав с иллюзиями немедленного коммунизма и твердо продолжив свое "стратегическое отступление" до действительно обеспеченного, надежного "тыла". Промедление времени в этом отступлении для нее самым конкретным образом будет подобно смерти, причем могильщиками ее окажутся, конечно, не "помещики и капиталисты" и не интеллигенция, а те социальные слои, которые ее породили и вскормили, — "рабочие и крестьяне". И нельзя не признать, что если сама она не сумеет обеспечить себе "социального кислорода", — ее крушение будет не только исторически неизбежным, но и исторически заслуженным. На своих передовых позициях революция не удержалась. И отступление, раз оно уже началось, должно быть планомерным и энергичным, а не колеблющимся, неуверенным и отстающим от жизни. Вот почему нападки на нэп, столь подозрительно усилившиеся за последнее время со стороны правящей партии, не могут не вызвать острой тревоги: они укрепляют позицию тех, кто утверждает, будто уничтожение советского строя есть условие sine qua non хозяйственного воссоздания государства. Сейчас больше, чем когда-либо, необходима трезвость в оценке процессов, совершающихся в стране. Только тогда будет нащупан новый и прочный социальный базис революционной России. Только тогда будет избегнута дурная реакция и бе излишних потрясений установлена "равнодействующая революции". И только тогда, обеспечив себе национальную опору, русское правительство получит возможность перенести центр своего внимания на активное осуществление своей мировой миссии, реально и непосредственно запечатлеть влияние возрожденной, новой России в международном и всемирно-историческом масштабе.

 

 

Ignis sanat<<35>>

 

Не могу удержаться, чтобы не откликнуться несколькими строками на статью Е.Е. Яшнова "Попутные мысли". Его общая концепция мне очень близка, его конкретные политические рецепты я всецело считаю своими, равно как и его подходы к основным идеологическим проблемам современности.

Но решительно не могу согласиться с его неожиданно прямолинейной и отвлеченной трактовкой революции как сплошного, всестороннего зла. Мне кажется, такая трактовка прежде всего несовместима с общими посылками того философско-исторического оптимизма, который исповедуется самим автором статьи (ср. его статьи в первых номерах "Русской жизни"). Ведь он так удачно возражал впавшему в манихейство П.Б. Струве, восставшего против осмысливания революции, и так убедительно доказывал глубокую внутреннюю ее неизбежность, ее исторический смысл. Зачем же после этого оспаривать правомерность апелляций к смыслу и праву мировой истории, обличая в них "исторический субъективизм (одному кажется так, другому наоборот)" или даже "искаженные (?) религиозные представления"? Тут сразу же получается какая-то невязка, причем, не скрою, мне особенно невдомек было слышать эти грубо релятивистские утверждения из уст человека, считающего себя сторонником идеалистического миропонимания славянофилов, Достоевского, Соловьева и др.

Так же, как и Е.Е. Яшнов, я весьма далек от революционного романтизма и отнюдь не склонен неумеренно восторгаться конкретным обликом русской революции. Много в этом облике дурного, темного, отталкивающего, много такого, что должно преодолеть. Но когда на этом основании полагают уместным предаваться сарказму по поводу "какой-то новой России" и уподоблять революционный процесс бессмысленно разрушительному пожару, то происходит совершенно непохвальный скачок мысли.

Пожар есть, по большей части, нечто внешнее и случайное, между там как революция — глубоко закономерна, исторически предопределена. Яшнов сам прекрасно показал в своей прошлой статье, что она "приближалась к России не как тать, а совершенно явно". Революция выявляет собою органические потенции нации, выводит наружу ее внутреннюю болезнь. Она одновременно выявляет и преодолевает эту болезнь. Отсюда ее "коренное худо" коренится не столько в ней самой, сколько в ее причинах, в порочном наследстве, которое она принимает, чтобы погасить. Воистину, революция сорвала вековые обручи (порядком подгнившие) с великой русской бочки, и это менее всего вина революции, что содержание бочки оказалось достаточно горьким. В конечном счете едва ли не лучше, что оно обнаружилось и проветривается, ибо иначе оно не только само прогоркло бы уже вовсе, но и проело, отравило бы и самую форму свою, самый свой образ, дерево бочки. На свежем же воздухе, даст Бог, развеется и горечь... а за новыми обручами дело не станет и уже не стоит...

"Если бы пожара не было, было бы лучше". По отношению к пожару, возникшему случайно, эта фраза, быть может, и не лишена известного смысла. Но по отношению к происшедшей революции она в высокой мере беспредметна. В избе, которая завтра сгорит от обороненного пьяным мужичком огонька, сегодня нет ничего, что предвещало бы пожар. В России перед февралем все вопияло о грядущей революции. И те, кто, мудро предвидя ее ужасы, хотели ее предотвратить, чувствовали свое трагическое бессилие это сделать. Скопившееся, набухшее зло требовало выхода, борьбы, организм стихийно требовал его уничтожения. Конечно, лучше бы его уничтожить "эволюцией" — тут у нас нет разногласий, ибо мы не революционеры. Но, к несчастью, объективно на эволюцию не хватило ни средств, ни здоровья, ни времени. Однако, с другой стороны, не случилось и полного торжества болезни — т.е. безропотной смерти организма. Он нашел в себе силу, но не для мирного и бесшумного преодоления зла, а для бурного, напряженного, изнуряющего протеста против его влияний, обнажающего разом весь их размах...

Итак, революция есть не только проявление зла, но и начало победы над ним. Она — жар, температура в сорок градусов, возвещающая болезнь, терзающая организм, но и защищающая его от губительных микробов. — Это уподобление столь же банально, но и гораздо более верно, нежели яшновский "пожар".

Революция — не смерть, но симптом болезни, нередко болезни роста. Она не только разрушает, как пожар, но непременно и созидает. Точнее, создает условия созидания, убивая факторы, ему препятствовавшие, и выводя на свет новые творческие силы. Всегда и неизбежно сопровождается она нарастанием "государственно-сверхрациональных импульсов" в широких народных массах охваченной ею страны. Не говорю уже о том, что и самый бред ее зенитного периода не может не считаться характерным и плодотворным, обогащающим всемирную историю "идеями-силами" большого стиля и назидательной поучительности.

Повторяю, было б лучше, если бы микробы зла гибли от слова. Но что же делать, раз царство зла реально и требует страданий для своего искупления? "На розовой воде и сахаре не приготовляются коренные перевороты: они предлагаются всегда человечеству путем железа, огня, крови и рыданий... Все болит у древа жизни людской" (К.Леонтьев). — Если не помогает слово, поможет железо. Не поможет железо — спасет огонь. Не шальной огонь случайного пожара, не до красна, до бела раскаленная сталь врачебного инструмента. Врач тут — исторический Разум, Верховная Воля, Начало Добра, "общие линии которого мы смутно чувствуем, а конечных целей не понимаем, ибо они — в Непостижимом ("Нищета рационализма" — "Русская Жизнь" № 2). Исторический Разум, живущий в нации, в государстве, врачующий их недуги их же собственными орудиями и силами...

И нечего лить слишком много слез по поводу разрушенных "ценностей", хотя, конечно, каждый из нас обязан их, по возможности, беречь и охранять. Но не нужно превращать их в фетиш, иначе прав окажется Гершензон, ими гурмански пресытившийся и теперь вот проклинающий их "пышные ризы" как "досадное бремя", как "слишком душную одежду" ("Переписка из двух углов"). При всем их богатстве они останутся тогда мертвым грузом.<<36>> Если под ними кроется духовная смерть или скрытая, застарелая болезнь, не поддающаяся "целительной силе природы", — взрыв, как это ни печально, неизбежен. Следует его предотвращать, до последней минуты не теряя надежды обойтись без него при помощи указанной целительной силы, — но раз он уже произошел, нечего закрывать глаза не только на его злые проявления, но и на благую весть, которую он собою несет, и на "любовь ненавидящую", которою он вместе с клеточками живого тела выжигает микробы старого зла.

Выжгла много таких микробов и русская революция. Камня на камне не остается после нее ни от выродившейся старой власти, ни, что не менее важно, от старой радикальной интеллигенции, ни от отжившего социального уклада. При всех мрачных своих пороках (она выявила всю серьезность болезни, до нее спрятанной внутри нашего государственно-национального организма — болезни, отнюдь, разумеется, не исчерпывающейся так называемыми "преступлениями старого режима"), она несет собою великое обетование — ту в целебном огне рождающуюся новую Россию, которая "буди, буди" и которая чается нами свободной от грехов России прошлого, хотя и глубоко связанной с нею единством субстанции, дорогих воспоминаний, единством великой души...

Тут не "наивный пафос", которым хочется прикрыть ужасы горькой действительности (по собственному признанию Е.Е. Яшнова, "довольно быстро изживаемой"), — тут неизбывная вера, подтверждаемая "залогами" и знамениями, оправдываемая всем ходом революции, всей историей ее внешнего и внутреннего преображения за эти пять лет. Горькой действительности прикрывать отнюдь не следует, но вместе с тем подобает ли из-за деревьев забывать о лесе? А лес — Россия — ведь живет, и неложные признаки свидетельствуют, что не так далеко время, когда весь мир наполнится шумом его оживающих листьев. Иначе зачем же подымать из могил тени славянофилов, Гоголя, Достоевского, Леонтьева?..

Впрочем, резюмирую, дабы реплика моя была похожа именно на реплику.

Не менее чем Е.Е. Яшнов, будучи чужд официальным канонам русской революции в их непреклонной чистоте, я, однако, считаю в корне ошибочным трактовать как сплошное зло революционный процесс в его историческом воплощении и жизненной целостности. Не умещаясь в рамки штампованной революционной доктрины, он полон глубочайшего исторического смысла и предвещает собою некую национальную, а тем самым и всемирную правду. Воистину, он прихотливыми путями вводит Россию в ту "полноту духовного возраста", о которой в свое время мечтал Достоевский.

Если нужно бояться революционной романтики с ее истерически фальшивым возведением революции, как таковой, в перл создания, то не следует увлекаться и бесплодной "рационалистической" попыткой отнять у исторически осмысленного и национально-органического явления печать нравственно-исторической оправданности.

 

О "будущей России"<<37>>

(К вопросу о "самоопределении" сменовеховцев)

 

На днях довелось мне познакомиться с отзывом С.С. Лукьянова на мою статью "Логика революции" (см. "Накануне", 16 августа с.г., статья "Равнодействующая"). Считаю необходимым устранить одно недоразумение, вкравшееся в этот отзыв.

Лукьянов мною недоволен за то, что я будто бы питаю уверенность в неизбежности для России установления демократических форм. Но на самом деле это далеко не так, и еще в недавней реплике по адресу "Последних Новостей" мне пришлось довольно определенно высказаться на этот счет.<<38>> Я не только не считаю неминуемой рецепцию Россией западных конституционных канонов, но верю, что в результате текущих событий России самой удастся создать культурно-государственный тип, авторитетный для Запада. Вообще говоря, моя "психо-физическая конструкция" не более приспособлена к "приятию демократии", нежели таковая же моего уважаемого коллеги по "Смене Вех".

В своей "Логике революции" я ни единым словом не обмолвился о демократии. И, конечно, не случайно. Ошибка Лукьянова состоит в том, что он отождествляет мое утверждение о "России буржуазной, собственнической" с утверждением (мне не принадлежащим) о "России демократической". А между тем, это ведь отнюдь еще не одно и то же.

Понятие "демократия" весьма растяжимо. Когда его употребляют (неправильно) для обозначения строя, соответствующего "духу народа" или благу народа, то, конечно, все мы демократы. Больше того, я охотно называю себя "национальным демократом" в том смысле, что, констатируя смерть исторических форм абсолютизма, признаю необходимость национального политического самоопределения через специальные государственные органы представительного характера. Но отсюда до формальной, парламентарной, "арифметической" (как говорили славянофилы) демократии западных образцов — еще дистанция огромного размера. Советская система, как принцип, с такой точки зрения может в значительной мере удовлетворять притязаниям национального демократизма.<<39>> Этого мы непростительно не учитывали, когда пребывали в белом лагере...

Но суть дела для меня все-таки не в форме государственного строя (при всем ее значении, которое, разумеется, было бы ошибочно отрицать), а в содержании народной жизни, характере народных переживаний, стиле и устремлениях национальной культуры. Необходима органичность государства, утрачиваемая Западом. Она не обретается формальной демократией, но не достигается и канонизированными коммунистическими схемами. Оба эти явления — симптомы "цивилизации", а не культуры (если пользоваться модными терминами Шпенглера), и кризис, в который загнала человечество демократия, уже во всяком случае не может быть разрешен одним только социализмом, ее прямым наследником. И Лукьянов никогда никого не убедит (и меньше всего, конечно, большевиков), что "психо-физическая конструкция", стихийно отталкивающаяся от демократии, способна в то же время питать искреннее влечение, род недуга, к пролетариату, социализму, классовой борьбе, догмату равенства и прочим категориям механического миропонимания и мироощущения. Для такой "конструкции" нужен прорыв в "иной план" исторического бытия и культурно-национального самосознания.

Что касается злободневной проблемы "нэпа", то я совсем не говорил и не говорю, что Россия "крепкого мужичка" перестанет быть Советской Россией. Она может оставаться и Советской, но жизненную форму советской государственности должна наполнить целесообразным и плодотворным экономическим содержанием. Я не разделяю оптимизма Лукьянова, полагающего, что "надежный тыл" уже достигнут произведенным московской властью "отступлением" на экономическом фронте. И факты вряд ли не оправдывают известной осторожности в соответствующих прогнозах: экономическое отступление явно продолжается и доселе, и на почве "нэпа" начинают завязываться новые социальные связи. Не будучи коммунистами, какие основания имеем мы ополчаться против этих связей?

Но центр тяжести проблемы воссоздания России, на мой взгляд, лежит еще глубже. Он — в сфере духовной жизни народа, в психическом и идейном облике русской деревни и нового города. Политическая форма и ее экономическое содержание только тогда осуществят свою основную задачу — действительное здоровье русской нации, — когда внутренно проникнутся культурно-национальными, органическими началами, соответствующими "русской идее" в ее глубочайших определениях. Это может произойти лишь путем органической эволюции разбуженной и взволнованной народной души в сторону подлинно духовного самосознания. Революция выводит Россию на мировую авансцену. На вечереющем фоне западной культуры "русский сфинкс" выделяется теперь едва ли не лучом всемирной надежды. Так неужели же он проявит себя лишь символическими памятниками Маркса с их сакраментальной бородой? Неужели же он окажется не более, чем эпигоном западных эпигонов?.. Или у России нет своего лица, в которое ныне напряженно всматриваются лучшие люди Европы?..

На первый раз я ограничиваюсь пока лишь этими беглыми и общими намеками, вполне сознавая при этом всю грандиозность и неисчерпаемость темы, к которой мы, сменовеховцы, тут вплотную подходим в наших исканиях. Конечно, в нашей среде здесь возможны разномыслия, допустимы даже существенно различные миросозерцательные подходы к общему для нас всех политическому выводу: "приятию" Советской России. Но, кажется мне, что всем нам одинаково необходимо провести ограничительную черту не только направо, но и налево. Нужно, чтобы у нас был собственный облик. Нужно, чтобы мы не оторвались от собственной почвы, не перестали быть самими собой, — иначе мы окажемся плохими, неудачливыми идеологами бесспорно жизненного, нарастающего движения, проглядим его историческую "энтелехию", утратим контакт с ним, и оно пойдет мимо нас. И я позволю себе закончить в тон патетическому заключению цитированной статьи С.С. Лукьянова:

- Не обольщайтесь! В механической и материалистической интернационально-классовой идеологии вам не найти "последнего слова мудрости", вмещающего в себя и реальную свободу, и подлинно живую культуру. Не преувеличивайте вместе с тем и своего тяготения к "немедленному коммунизму" в России. Это нам не подходит идеологически, этого от нас не требуется и тактически (знаменитое "прикидываются коммунистами" Ленина). В области конкретно-политической с нас достаточно лояльного признания наличной русской власти и готовности к честному деловому сотрудничеству с ней в деле восстановления страны. И это признание, как и эту готовность, мы можем вполне искренно провозгласить, исходя из наших, а не большевистских идей. Не отдавайте же за чечевичную похлебку подогретого революционного романтизма, или мимолетных (и при том еще сомнительных) тактико-политических "козырей", душу нашего молодого движения: — его нравственный идеализм, его трезвую историчность, его национально-патриотический пафос, его веру в творческую силу духовного лика России и мир обновляющегося содержания русской культуры!

 

Годовщина<<40>>

 

Не знаю, с какими чувствами (в глубине души) справляют сегодняшний праздник настоящие, правоверные коммунисты, строители интернационала и коммунизма в России и во всем мире, — но русские патриоты имеют все основания справлять его с радостной душой и бодрой верой в будущее родной страны.

Затрудняюсь сказать, в какой мере протекшие пять лет оправдали мечты о "немедленном коммунизме" и мировой революции — но воочию вижу и всем своим существом ощущаю, что они не развенчали идеи Великой России.

Не знаю, прав ли Демьян Бедный, что крупными слезами плачут памятники Володарского и Свердлова, созерцая лики нынешних Москвы и Петербурга, — но уверен, что ликует Медный Всадник, всматриваясь в линии красных солдат, парадирующих на невских берегах, и вслушиваясь в заводские гудки, разбуженные денационализацией и "хозяйственным расчетом".

А чугунный гигант на Знаменской площади с величаво спокойным одобрением внимает русскому шуму в смятенной Европе и — "основатель великого сибирского пути" — уверенно ожидает осуществления исторических предначертаний:

- Балтийское море — Тихий океан...

Так неизменны национальные пути и крепка историческая государственная традиция. Она — выше "умыслов и замыслов" современников, отдельных участников жизненного "пира богов", знающего свои законы. Она — выше усилий и планов правящей власти, в конечном счете всегда подчиняющейся ее неотвратимой логике. Она проявлялась сквозь упадочную атмосферу двора последних наших императоров, — она фатально просвечивает и сквозь буйные претензии дерзновенной русской революции...

Словно какая-то невидимая рука ведет русских революционеров по тропе, в существе своем им чуждой. Собственными своими руками они пересоздают многое, что ими самими было сокрушено, признают "тактически" большую часть того, что отвергают "принципиально". Так природа, изгнанная в дверь, торжествующе возвращается в окно, набравшись свежих сил...

"Мы не изменились, наши цели остались прежними — мы только поумнели", — недавно бросил Троцкий по адресу тех, кто говорит об "эволюции большевизма".

Однако вряд ли он их вполне убедит: ибо разве "поумнение" не есть тоже эволюция, не есть перемена к лучшему? Но ведь перемена к лучшему есть все же перемена. "Поумневший" большевизм 22 года, распростившийся с львиной долей "глупостей" утопизма и экстремизма, очевидно, весьма мало похож на большевизм 17-го. Это изумительное пятилетие, воистину, приобщило его к творческим путям русского государства, обогатило несравненным опытом, ввело в "разум истории". Он "остался тем же" больше на словах и в намерениях, чем в действиях; есть чему огорчаться революционным энтузиастам, вечным юнцам коммунизма...

Год тому назад, празднуя четвертую годовщину Октября, нельзя было не отметить, что начинаются "сумерки революции", — "быть может и очень долгие, длительные, как в северных странах". Прошедший год вполне подтвердил этот диагноз. Сделав свое дело, революционный ураган мало-помалу затихает. И расцветает Россия, омытая, очищенная пронесшейся грозой.

К юбилейному торжеству октябрьского пятилетия окончательно завершилась наша злосчастная гражданская война. Белая мечта, дойдя по рукам до приморского курьеза, теперь прочно перекочевала за границу и столь фундаментально интернационализировалась, что не являет уже никаких признаков самостоятельного бытия. Просто она перешла на самую прозаичную службу тем государствам, на территории коих акклиматизировались ее былые носители: в Латвии она к услугам латвийского правительства, в Румынии — румынского, в Китае — китайского и т.д. Словом, все, что угодно, — только не Россия. Ибо Россия стала другой.

Да, другой, — вопреки мнению Струве, что "революция была совершена впустую". На самом деле старый порядок не смог бы привести страну к тем результатам, какие несет собою его насильственное ниспровержение. Та бездна исторического зла, которая склонилась перед революцией чуть ли не во всех областях русской жизни, могла быть уничтожена, очевидно, лишь катастрофой. На эволюцию в нашем государственном организме не хватило сил и здоровья. Старый режим оказался не в состоянии провести в жизнь планы лучших своих представителей, и это, конечно, не случайно, что "коммунистической революции" приходится теперь осуществлять в аграрном вопросе многие предложения П.А. Столыпина (о чем черным по белому признается сама "Экономическая Жизнь" в № 129 за этот год)...

Камня на камне не оставит пролетающий над Россией вихрь, ни от старой, выродившейся власти, ни, что еще важнее, от старой радикальной интеллигенции, ни от отжившего социального порядка. Изменится весь облик страны. Ко многому нам, людям дореволюционной эпохи, трудно будет привыкнуть, кое-чего ушедшего будет жалко, многое будет чуждо. Та "новая Россия", о которой так часто теперь говорят и которая, несомненно, уже родилась, — будет нас не только радовать, но и мучить, быть может, подчас и отталкивать... Но что же делать?.. Это — Россия, и притом единственная: другой нет и не будет... И под новым обликом в ней — та же субстанция, та же великая национальная душа. Какова бы она ни была, наша жизнь — в ней, а не вне ее.

Если за эти пять лет преобразились люди революции, то изменились и многие из нас, интеллигенция старой России. Изменившись, мы не изменили себе: "и наши цели остались прежними", — можем ответить мы Троцкому. Но мы многому научились и поэтому стали скромнее. Мы освободились от великого порока "гордости ума", перестали считать себя солью родной земли, и готовы служить этой земле, хотя избрала она не тот путь, какой в самоуверенном ослеплении мы ей указывали. Мы узнали, что все пути ведут в единый Рим...

Мы не отрекаемся от родных пепелищ, не забываем дорогих могил, но знаем теперь, что от прошлого ничего, кроме пепелищ и могил, не осталось. Мертвое мы уже не примем за живое, не станем поперек жизни. Не забудем, что и старые свои исторические задачи новая Россия разрешает по-новому, в свете нового всемирно-исторического периода, в который вступает современное человечество. Разрешает в мучительных усилиях, ошибаясь и часто ощупью подходя к решению, блуждая и заблуждаясь, но, руководимая державным инстинктом, в последнем итоге обретая спасительный курс.

Вот почему, независимо от того, с какими чувствами и с какими лозунгами празднуют сегодняшний юбилей правоверные интернационалисты и коммунисты, — патриоты Великой России вправе считать этот праздник своим.

 

Обмирщение<<41>>

 

Историки средних веков согласно и убедительно показывают, каким образом первоначальная чистота трансцендентного средневекового христианского идеала, покорив мир через мощную организацию церкви, постепенно и органически перерождалась под влиянием конкретных и неистребимых требований земной действительности. Формально торжествуя, на деле она мало-помалу впитывала в себя элементы и качества, внутренно чуждые ее отвлеченному существу. Воплощаясь, она переставала быть самою собой, несмотря на неизменность официальных своих признаков, внешнего своего ритуала.

"Чем более религиозный дух средневековья овладевал миром, — читаем мы у Г.Эйкена, известного историка этой эпохи — тем более церковь должна была получать мирской характер. Идея отрицания мира сама стала источником "омирщения" церкви. Чем упорнее религиозный дух старался бежать от мира, тем глубже ему приходилось погружаться в мирскую суету. Отрицание мира, с одной стороны, обусловливало равносильное его утверждание — с другой. Через посредство евангелия нищеты церковь приобрела неисчислимые богатства; своим отрицанием половой чувственности она превратила религиозную метафизику в систему грубейших чувственных представлений; евангелие смирения помогло церкви сделаться величайшим и сильнейшим государством своего времени. В этом внутреннем разложении сверхчувственного царства Божия заключалось трагическое противоречие средневековой истории развития. Религиозный дух средневековья стремился избавиться от бремени земного и материального, и это стремление делалось для него источником подчинения материи".

"Религиозная вера была источником богатства, — богатство же и похоронило веру", — писал об этом процессе один из современников позднего средневековья.

Обмирщение церкви было самокритикой сверхчувственной религиозной идеи христианства. Заложенные в этой идее элементы отрицания мира самым процессом своего развития обращались в свою собственную противоположность. Подобно тому, как некогда земной принцип древней культуры — национальное государство — погиб благодаря своему наивысшему воплощению во всемирной римской империи, так чрезмерное расширение "небесного" принципа средневековой культуры повело к стремлениям, прямо ему противоположным.

Средневековье логически пришло к Возрождению. Но длителен был путь всестороннего и всеисчерпывающего "обмирщения" мироотрицающей идеи...

Причудливыми, воистину "диалектическими" путями развивается всемирная история...

Мне вспомнился грандиозный и богатейший пример средневековья в связи с размышлениями над нынешней фазой русской революции. Ведь, право же, в ней отчетливо отражается — только в соответственно измененном масштабе, конечно, — тот же закон исторической диалектики. На наших глазах происходит решительное и неудержимое обмирщение экстремистских дерзаний коммунистической церкви.

Достаточно прочесть месячный комплект любой из больших московских газет современности, чтобы убедиться в этом. После бешеного наступления отвлеченной идеи, пытавшейся подчинить себе чужую ей жизнь, — жизнь вступает в свои права. Дух жизни рвется из всех щелей, преображая идею, покоряя ее себе. Так после кризиса, после "перелома болезни", выдержавший ее организм начинает стихийно наливаться здоровьем.

Разумеется, до настоящего, окончательного выздоровления еще очень далеко. "Болезнь входит пудами, а выходит золотниками". Страшное опустошение государства за эти годы дает себя знать на каждом шагу. Пессимистам и безответственным критикам и политиканам — масса благодарного материала. Там и здесь — "маленькие недостатки механизма". — Но общая картина — типичный пейзаж "лед тронулся" и "пробуждение весны"...

От коммунистической идеи остались терминология и мечта о мировой революции. И то и другое — достаточно неопасно для современной жизни России. Коммунистическая терминология — те "тормоза", которые сделали болезненным спуск к реальной действительности с утопических высот. Коммунистическая терминология — дань, которую платит жизнь идее за право господствовать над нею. Это совсем не страшно, что коммунисты так часто повторяют свои священные слова. "Всех своих святых помянувши", они постепенно приучаются делать живое и полезное дело, а на свое прошлое остроумно нацепили классическую по находчивости этикетку:

- Эсеровский потребительский коммунизм!..<<42>>

Кто знает, не услышим ли мы через год или два более выразительных определений. Например:

- Меньшевистский государственный капитализм!

Или:

- Кадетская идея монополии Внешторга!..

Все может быть. И меньше всего тут следует чему-то возмущаться, негодовать, протестовать. Это как раз то, что нужно, — это наиболее безболезненная форма выздоровления. Следует ее приветствовать от всей души.

"При переменах, — учил великий Маккиавелли, — надо сохранять тень прежних установлений, чтобы народ не подозревал о перемене порядка. Большинство людей больше боится внешности, чем сущности".

"Переход от настоящих установлений к новым, — писал Сперанский Александру I, — надлежит так учредить, чтобы новые установления казались вытекающими из прежних".

Естественно, что правящая власть должна прислушиваться к элементам, ее поддерживающим. В интересах "пролетариев всех стран" необходимо сохранять внешность коммунистических становлений, даже и меняя их сущность...

Что касается мечты о мировой революции, то здесь опять-таки нет ничего, что противоречило бы жизненным потребностям современной русской обстановки. Когда мировую революцию думали насадить ценой разрушения русского государства, дезорганизации армии, "похабного мира", наивных приветов "немецким товарищам" — это было плохо. Тогда "сверхчувственная идея" губила жизнь, была вредна для жизни (хотя из истории культуры мы знаем, что и такие идеи в общем культурно-историческом плане имеют свое "право на существование"). Но когда эта революционная мечта воплощается в жизнь путем воссоздания собственного государства, укрепления его международного положения, возрождения армии, организации хозяйства трезвыми приемами — дело принимает совсем другой оборот.

Не слишком переоценивайте "идеологическую надстройку" происходящего процесса — и вы поймете всю его осмысленность, всю глубокую и утешительную его органичность.

Но если противники марксизма начинают по-своему усваивать относительную истинность его учения о "базисе" и "надстройке", то марксисты, как бы желая любезностью ответить на любезность, конкретно признают самостоятельную значимость "идейного фактора".

Именно этой уступкой идеалистическому миросозерцанию объясняются недавние репрессии, обрушившиеся в России на интеллигенцию и ряд ученых, многие из коих уже читают в Берлине свои русские впечатления. Советская власть применила к ним меры пресечения, согласно заявлениям Троцкого и Зиновьева, по той причине, что опасались их грядущей антикоммунистической активности в благоприятной атмосфере "нэпа": "все попытки собрать силы на основе нэпа мы будем разбивать на каждом шагу"...

Конечно, тут чистый идеализм: наверное, потом обливается от него в гробу прах сурового Маркса. Глубоко идеалистична и сама формула Зиновьева: "политическое наступление при экономическом отступлении". Решительно приходится констатировать, что коммунисты умеют бессознательно исправлять свои увлечения не только в области тактики, но и в плоскости идеологии...

Самый факт репрессий, ныне уже бесспорный, нам, "старым интеллигентам", разумеется, не может не казаться печальным. Впрочем, и в нашей собственной среде насчет высылаемых есть разногласия: одни особенно жалеют Мякотина и Пешехонова, не слишком возмущаясь высылкой Бердяева и Франка, в то время как другие особенно напирают именно на Бердяева и Франка, откровенно присовокупляя, что Мякотина с Пешехоновым они бы и сами, пожалуй, выслали, если б оказались у власти: "беспокойные, надоедливые господа".

Как бы то ни было, гонения на деятелей науки, стоящих далеко от практической политики, определенно свидетельствуют, что до полного выздоровления России еще не так близко. Но есть три соображения, помогающие преодолевать пессимистические порывы, рождающиеся в чересчур впечатлительных людях, в связи с этой мерой советской власти:

1) Самая "мера пресечения" — относительно гуманная. В прошлом году она даже казалась недосягаемым идеалом, — следовательно, известный прогресс уже налицо. "И злая казнь мила пред казнью злейшей". Если так пойдет и впредь, если темп смягчения режима не слишком замедлится, — право же, следует воздержаться от неумеренных жалоб. Пора вообще забыть о максимализме.

2) В настоящее время в России происходит чисто животный процесс восстановления органических государственных тканей. "Мозг страны" в этот период (по необходимости непродолжительный) не должен ни в какой мере мешать этому процессу. Просто-таки, должно быть, и ему нужно отдохнуть, восстановить свое "серое вещество", воздерживаясь от выполнения прямой своей функции — мысли. С грустью обязаны признаться люди "чистой мысли", философы и вообще "критически-мыслящие личности", что сейчас в России — не их время. Там теперь, — словно в организме после кризиса: волчий аппетит, "жажда жизни неприличнейшая", — как говорил Митя Карамазов, — радостное, животное чувство возвращающихся сил; все элементарно, грубо, стихийно. Рафинированный эстет Н.Н. Русов, захлебываясь, описывает арбатскую баню, а восторженный народнический интеллигент Тан, — гроздья бараньего сала на Смоленском рынке. Нэпманы, "кустари", "чумазый"... Куда уж тут — "критические мысли"! До них ли? Переварит ли их только что преодолевший смерть организм? Сейчас ему по плечу разве лишь "Азбука коммунизма" в ее "оскорбительной ясности" и всесторонней необрменительности для "серого вещества"...

Да, конечно, ныне Брюсов может повторить свое знаменитое:

А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы
В катакомбы, пустыни, пещеры...

Правы мудрецы, но своеобразно права и жизнь, их отсылающая в катакомбы. И они должны это понять, этому покориться. Держать "зажженные светы" в катакомбах личного сознания, не вынося их наверх, ибо на поверхности теперь слишком много горючего материала, и факелы мысли будут не столько светить, сколько поджигать...

От интеллигенции ныне требуется добровольная аскеза (конечно, очень для нее тягостная!), если ее нет, — жизнь превращает ее в невольную, насильственную.

Но неизбежно придет время — как только восстановятся элементарные животные соки, — когда неудержимо проснется дух и потребность в независимом духе, и тогда уже никакими скорпионами не загнать его в катакомбы. И вспомнятся старые, простые слова Аксакова:

Над вольной мыслью Богу неугодны
Насилие и гнет...

Но вот и еще одно соображение, внешне наиболее парадоксальное:

3) "Варварская политика, правление дикарей!" — слышим мы нередко. "Готтенготская мораль".

Пусть так. Но разве сами мы не тосковали о "пылающей крови", о "новых гуннах", призванных обновить увядающую историю Европы? Разве на Россию мы не взирали с надеждой, как на "свежую нацию", таящую в себе бездны неосуществленных возможностей? — Так чего же пятиться назад, когда на исторической арене и впрямь появился скиф с исконными качествами варвара? Или, быть может, наш салонный скиф был наделен лишь всеми достоинствами дикаря, будучи лишен его недостатков? Подобно тем зулусам, которые чинно показываются в зоологических садах Парижа и Лондона, он обязан был только корчить страшные рожи, но не допускать невежливых жестов? О, наивность! О, лицемерие!

Нет, уж если взаправду пылающая кровь, то "со всеми ее последствиями". Атилла не знал правил хорошего тона. И покуда он был нужен истории, молчало римское право...

Но затем — неизбежный рок! — "обмирщение" постигло и гуннов в их своеобразной идейной миссии.

Постигнет оно и новых скифов...

"Буржуазная психология захлестывает нас, лезет из всех щелей, — жалуются московские "Известия". — Она проникла и в экономику, и в литературу, и в театр. Она прочно свила себе гнездо даже в нашей партии. Все на борьбу с буржуазной психологией!"...

А поэт зенитных достижений революции, бунтом и хаосом упоенный Маяковский из последних сил обличает канарейку, виденную им в уютной квартирке некоего коммуниста, одного из многих:

Опутали революцию обывательские нити!
Сильнее Врангеля обывательский быт!
Скорее шеи канарейкам сверните,
Чтобы коммунизм канарейкою не был побит!..

Однако не так-то легко свернуть канарейке шею! Это не Деникин, не Колчак, даже не Антанта. Ибо канарейка — "внутрь нас есть"...

Еще в начале революции прозорливый ум Ленина выразил эту истину в нашумевшем афоризме, что "в каждом мелком хозяйчике сидит по Корнилову"...

"Буржуазная психология" — это ныне официальный псевдоним жизни, вступающей в свои права. Как в свое время изнутри заползла она в палаты миродержавствующего Ватикана, так теперь просачивается она в буйные дерзания красного Кремля. "Мечта, войдя в действительность, преображает ее и преображается ею"...

Анализ современного положения России наглядно свидетельствует о неизбежности развития и углубления послекронштадского курса советской власти. Где ликвидируются коммунистические увлечения, там автоматически расцветает жизнь. Где они задерживаются, там безотрадная картина топтанья на месте, обильная пища для сатирических самобичеваний. "Государственная промышленность" трагически бессильна выдержать конкуренцию с воскресающей частной инициативой. "Тяжелая индустрия" — последняя цитадель коммунистической экономики — переживает, по общим отзывам, перманентный кризис. Она упорно не хочет "окупать себя", а государство не в состоянии содержать ее на свой счет. Бюрократизм, волокита, взяточничество — все это неразлучные спутники экономической химеры. И, лишь распростившись с нею, мыслимо их победить. Не иначе. Репрессии тут фатально безрезультатны.

Но, очевидно, так нужно, чтобы к сонму безвинных жертв, погибших за "спекуляцию" во славу "эсеровского потребительского коммунизма", прибавились еще толпы "взяточников", покаранных в честь "государственного капитализма". По Гегелю, это будет лишь новое подтверждение "лукавства разума", согласно коему "идея уплачивает дань наличного бытия не из себя, а из страстей индивидуумов"...

Сроки и масштабы истории часто кажутся современникам чересчур растянутыми. Но горе тому, кто, не поняв исторического темпа, хочет его изменить, не имея за собою ничего, кроме субъективных настроений и желаний. "Жирондисты погибли потому, что объявили вершину революции уже пройденной, Бабеф — потому, что считал ее еще не достигнутой" (Шпенглер). Нужно прислушиваться не к голосу чувства и личных стремлений, а к объективной логике событий. В ней всегда больше мудрости и смысла, нежели в самых возвышенных мечтах утопистов и самых страстных обличениях патентованных политических моралистов, на всех заграничных перекрестках ныне еще тянущих свою нудную канитель:

Предатели!.. Погибла Россия!..

Окончательное констатирование "имманентного разума" русской революционной эпопеи — счастливый удел "будущего историка". Но уже и сейчас для хотящего видеть мало-помалу вырисовываются объективные ее контуры. Вдумываясь в них, невольно припоминаешь тот процесс "обмирщения" средневековой церкви, ссылкой на который начинается эта статья. Первоначальные импульсы революции, воплощаясь, явственно "переходят в собственную противоположность". И если нынешняя русская эпоха дождется своего Генриха Эукена, то не прочтут ли у него наши внуки приблизительно следующее:

"Чем более дух коммунистической революции овладевал Россией, тем более коммунизм должен был получать буржуазный характер. Идея отрицания собственности сама стала источником перераспределения богатств, и, следовательно, новой собственности. Чем упорнее революционный дух старался бежать от конкретных условий действительности, тем глубже ему приходилось погружаться в суету повседневной политики. Отрицание наличного социально-политического мира, с одной стороны, обусловливало равносильное его утверждение — с другой. Через посредство отрицания милитаризма коммунистическая власть обзавелась сильнейшей регулярной армией; отвергая в принципе патриотизм, она его практически воспитывала в борьбе с интервенцией и чужеземными вожделениями; своим отрицанием собственнических инстинктов она их побудила с интенсивностью, дотоле небывалой в общинной крестьянской России; антигосударственная идеология (ср. Ленин, "Государство и революция") помогла советам сделаться властью величайшего и могущественнейшего государства своего времени. В этом внутреннем разложении интернационально-коммунистической идеи заключалось трагическое противоречие Великой Русской Революции. Революционный дух большевизма стремился избавиться от влияний национальных и буржуазных, и это стремление делалось для него источником подчинения этим влияниям".

Неудержимо развивающийся процесс обмирщения коммунистического экстремизма есть истинно-действенная и глубоко-плодотворная самокритика русской революции. Она неизбежно приведет и уже приводит к подлинному русскому Ренессансу.

 

Основной "базис"<<43>>

 

В замечательной книжке М.Горького "О русском крестьянстве" дана откровенно суровая оценка этой подавляющей массы русского народа как "среды полудиких людей" с инстинктами и качествами, полудиким людям присущими. Но в то же время никто в нашей нынешней литературе ярче и лучше Горького не подчеркнул того исключительного значения, которое ныне выпадает в России на долю крестьянства. С острой зоркостью подлинного художника провидит Горький грядущий стиль перерожденной России, основной результат великой революции:

- Теперь можно с уверенностью сказать, что ценою гибели интеллигенции и рабочего класса русское крестьянство ожило.

Разбужена русская деревня, всколыхнулась вся и целиком, ощутила несравненную свою силу, и ничто уже не вернет ее в прежнее, дореволюционное состояние.

Мужик выходит из революции возмужавшим, закаленным, сознавшим свое место в государстве, убедившимся в зависимости от него всей городской жизни, всех этих "хитроумных горожан" с их культурой, техникой, политикой. Раньше они его держали в руках, — теперь же роли переменились... И новый человек новой русской деревни — "рассуждает спокойно и весьма цинично, но чувствует свою силу, свое значение.

- С мужиком не совладать, — говорит он. — Мужик теперь понял: в чьей руке хлеб, в той и власть, и сила..."

Черноземная сила. Та самая, о коей гадали и по коей плакались поколения русской интеллигенции всевозможных колеров. Пожалуй, она всех обманула своим действительным обликом, многих отпугнула, многих даже озлобила. Но за себя постояла.

Нельзя сказать, что она оказалась по-славянофильски религиозна, по-западнически свободолюбива, по-народнически социалистична и по-марксистски склонна к "пролетаризации" Она с достаточным равнодушием взирает на катастрофу исторического православия, не пошевельнула пальцем для защиты учредилки, упорно добивает общину и отнюдь не собирается превращаться в хваленую "сельскую бедноту". Но зато, обманув ожидания горожан, она осознает свои свойства, "самоопределяется" по-своему, реально и жизненно. И в будущее свое "смотрит все более уверенно, и в тоне, которым он (мужик) начинает говорить, чувствуется человек, сознающий себя единственным и действительным хозяином русской земли"...

Вот подлинное слово: мужик становится единственным и действительным хозяином русской земли. Всякая власть отныне принуждена будет считаться с ним, фактически творить его волю. И стремиться согласовать эту стихийную волю проснувшегося Ильи Муромца с элементами национальной культуры и городской "цивилизации", претворять черноземное творчество в государственную мощь. Для этого необходима та "смычка" между деревней и городом, о которой так много приходится слышать за последнее время.

 

Наиболее умные из антисоветских деятелей современности прочно усвоили "крестьянскую ориентацию"... на словах, конечно, обо от Парижа и Берлина до русской деревни далеко. В то время как неисправимые меньшевики если о чем и думают, то только о том, как они будут организовывать "сплоченную оппозицию" в будущей России (ср. их "Социалист. Вестник"), — Милюков систематически обсуждает вопрос о "крестьянской партии", долженствующий служить непосредственным политическим базисом будущей власти. Ему вторит энергичная г-жа Кускова со своими "Днями", не желающими, однако, уступить лидерство в сказанной "крестьянской партии" бывшему лидеру кадетов...

Но покуда у эмигрантских Казбеков с Шат-горами идут великие споры на различные, подчас и интересные темы, — московская власть в свою очередь начинает отчетливо сознавать, что только то правительство может быть устойчивым в нынешней России, которое прочно свяжет себя с интересами и подлинными стремлениями крестьянства. В Кремле эта истина "колет глаза" с тем большею убедительностью, что именно коммунистам пришлось испытать на себе всю сокрушающую тяжесть "пассивного сопротивления" нашей необъятной деревни. Такого урока нельзя забыть. Нельзя забыть опыта 20 года, когда мужик "встретил политику национализации сокращением посевов как раз настолько, чтобы оставить городское население без хлеба и не дать власти ни зерна на вывоз за границу" (из речи Каменева на IX съезде советов).

И пока заграничные политики размышляют о крестьянском базисе, советское правительство реально этот базис нащупывает. Гений Ленина уже дал соответствующий курс, и если его преемники с него не свернут, прочность советского правопорядка обеспечена всерьез и надолго. И, пожалуй, не понадобятся ни П.Н. Милюков, ни Е.Д. Кускова, ни даже сама бабушка русской революции, так безжалостно покинутая своею "внучкою"...

Но только курс этот действительно должен быть твердым и содержательным. "Классы обмануть нельзя", и ориентация на деревню обязывает. Необходимо вдумчиво учесть конкретный облик русского крестьянства, раз навсегда отказаться от химерических мечтаний "окоммунизировать" современное крестьянское хозяйство и вместо преподнесения громких, но чуждых мужику лозунгов, оказать ему реальную, ощутительную помощь в сфере его очередных экономических нужд. Судя по многим признакам, на этот путь и вступает в данное время Москва.

Организуется сельскохозяйственный кредит для крестьян, неуклонно проводятся в жизнь начала "основного закона о трудовом землепользовании" 22 мая прошлого года, раскрепостившего деревню от утопии революционной весны, поощряются одинаково все формы трудового землепользования, не исключая и участковый, откровенно признается при этом "инициатива хозяйственно-прогрессивного меньшинства" (ставка на сильных), допускается "трудовая аренда земли" (временная переуступка прав на землепользование) и, наконец, согласно тому же закону, широко практикуется привлечение "вспомогательного наемного труда" в трудовых земледельческих хозяйствах. На нужды деревни обращено самое серьезное и трезвое внимание, и еще недавно президиум ВЦИК, регулируя организацию с.-х. кредита, категорически подчеркнул в вводной части своего постановления:

"Ныне задачей советский власти является укрепление нашего народного хозяйства и, прежде всего, восстановление и усиленное развитие сельского хозяйства: им живет основная масса населения РСФСР — крестьянство, от него зависит восстановление и дальнейшее развитие промышленности".

Таким образом, совершается то, что неминуемо должно было совершиться. На место России дворянской, самодержавно-бюрократической, на авансцену истории выступает Россия крестьянская, народная. Выявляется с неотвратимостью основное содержание нашего революционного процесса. И поскольку советское правительство отдает себе в нем отчет, оно остается у государственного руля. Логикой вещей оно будет и далее эволюционировать, из власти рабочей перерождаясь в правительство по существу своему крестьянское.<<44>> Только в том случае и удастся ему, обеспечив себе прочную социальную основу, в корне парализовать атаки и подкопы враждебных ему политических сил.

 

12-й Съезд<<45>>

 

Есть бестолковица,
Сон уж не тот,
Что-то готовится,
Кто-то идет...

Козьма Прутков.

 

Да, "есть бестолковица". — Вот основное впечатление 12 съезда коммунистической партии, коего подробные отчеты ныне дошли до нас. Не чувствуется уже твердой и ясной, единой линии, столь характерной для "ленинского периода" партийной истории. Усложнилась жизнь, путь расплывается в распутье, множатся трудности и опасности. "Сон уж не тот"...

"В партии создалось архитревожное настроение" — это признание Троцкого как нельзя рельефнее характеризует "тонос" съезда. Вместо уверенного движения по заранее данному тракту — беспокойные нащупывания, колебания, рекогносцировки. Вместо традиционной орденской сплоченности — взаимные разномыслия, пререкания...

Высочайший из монтаньяров Ларин печатает многозначительную статью "О правом болоте в нашей партии", в коей призывает "решительно одернуть проявившую настойчивость часть товарищей" и "задушить правый уклон в самом зародыше".

Преображенский отвечает ему насмешливой репликой "Налево сказку говорит", где ядовито признается:

Читая левые предложения тов. Ларина, я не раз задавал себе вопрос, долго ли продержалась бы в России советская власть, если бы политику партии определяли такие товарищи, как тов. Ларин...

Осинский выступает с резкими выпадами по адресу Зиновьева, "проливающего целые потоки слов, чтобы белое сделать черным, а черное сделать белым", а также, "чтобы всеми силами спасти то примитивное допотопное безграмотство, которое до сих пор сидит во взаимоотношениях наших советских центров".

Тот же Осинский жалуется, что "внутрипартийная демократия" в настоящее время является только "листом бумаги", и что всякий, кто осмеливается высказывать самостоятельные суждения, автоматически попадает в Терситы" и подвергается травле "великих Патроклов" партии (Зиновьев, Бухарин и пр.), вопящих "ату, ату его, слово и дело, слово и дело!.."

Один из этих "великих Патроклов", Каменев, со своей стороны рассматривает выступление Осинского как "некий симптом опаснейших внутрипартийных процессов", с горечью констатирует, что "ныне у нас растут настроения в пользу ослабления партийной литературы", и убедительно предостерегает партию от какой бы то ни было "ревизии ленинизма", предпринимаемой будто бы то здесь, то там.

Вообще, отсутствие Ленина ощущалось на съезде острее, чем когда-либо. И недаром так много слов любви и уважения было направлено ораторами к тени вождя, покинувшего свою железную когорту в трудный, ответственный час...

А час, действительно, трудный и ответственный.

 

II

Вдумываясь в содержание внутрипартийных разногласий, нельзя не заметить, что они сводятся к одному стержню, вокруг которого вращаются все конкретные политические проблемы нынешнего дня. Как избежать буржуазного перерождения советской власти, как наладить хозяйство страны, не жертвуя в то же время "октябрьской программой"? — вот вопрос, положенный в основу работ 12-го съезда и предсъездовской дискуссии на страницах "Правды".

Каждый из полемистов упрекает другого в том, что он, мол, толкает партию прямо в "хайло капиталистической щуки". Ларин громит за это "правое болото", Л.Б. Красин обличает в ответ "чистых политиков и партийных литераторов", играющих по старой памяти руководящую роль в партии и перенесших на вершину государственной власти навыки подполья и эмиграции. "Левые" обвиняют "правых" в "ликвидаторстве", правые левых — в "бюрократическом вырождении", бюрократическом атеросклерозе".

Появляются даже явно уже оппозиционные "платформы" анонимного, но партийного происхождения, призывающие к тем или другим недружелюбным действиям против Ц. К-та. Нередко "дезертиры пролетарской революции" драпируются в "роскошную тогу левизны", иногда же они выступают в мантии "коммунистических либералов", призывающих "уничтожить монополию коммунистов на ответственные места, лишить партбилет значения патента" и даже "открыть широкий, беспрепятственный доступ беспартийным вообще, беспартийным интеллигентам и квалифицированным работникам, в частности, на все советские должности, в том числе и на выборные".

Конечно, эти опасные для правящей партии явления всецело обусловливаются сложностью общей ситуации, порожденной двухлетним развитием нэпа. Начинают явственно завязываться новые социальные связи, в недрах "экономического фундамента", послушный Марксу, тихонько зреет государственно-правовой "рефлекс"...

"Мы находимся, — констатирует Бухарин, — в процессе незаметной, но бешеной бескровной войны с буржуазной стихией... Нэповские времена — нэповские песни"...

Основная очередная опасность ясно осознана советскими лидерами. Тот же Бухарин формулирует ее в четком прогнозе:

"Какая опасность нам грозит больше всего? — Наше перерождение. Как возможно наше перерождение?

На этот последний вопрос мы должны дать такой ответ:

либо советский государственный аппарат все более и более будет отходить от партийного руководства, причем его поры в возрастающей степени будут заполняться спецами не нашего толка, и, таким образом, реальные рычажки этого аппарата ускользнут из наших рук;

либо сама партия все более и более будет наполняться чуждыми революции или прохладно к ней настроенными, но зато технически компетентными элементами, которые, — в условиях нашей культурной отсталости и объективной необходимости в технически-квалифицированных работниках, — фактически сделаются руководителями партии;

либо будет происходить и то и другое.

И любопытно, что в связи с этими тревожными размышлениями коммунисты все с большей долей "подозрительности, осторожности и чуткости" взирают на своих "попутчиков", в частности, на сменовеховцев. Они уже почти уверены, что чем сменовеховец лояльнее, тем он опаснее. Чуть ли не в каждом его жесте они готовы видеть ужимки тактической мимикрии, ласковую мягкость болотной тины ("прикидываются" Ленина). Даже сладчайшие объятия "Накануне" встречают ныне в Москве подчеркнуто холодный прием: — словно там не на шутку опасаются (не на основании ли российско-нэповского опыта?), что объятиями можно задушить!..

"Уста их мягче масла, а в сердцах их вражда; слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи", — писал в свое время царь Давид (псалом 54-й).

"Поздно приходящие", вообще, опасны для железной когорты. Если когда-то римская доблесть растворилась в "поддержке" покоренных чужеземцев, то не "размагнитится" ли сталь коммунистической гвардии от наплыва толп "сочувствующих" и "попутчиков" (не лиц, а социальных групп) с пышной пролетарской словесностью, но, увы, то с буржуазными сердцами, то с интеллигентскими порывами? И не есть ли этот рост стороннего "сочувствия" — своеобразное выражение усиливающегося "буржуазного и мелкобуржуазного давления на партию пролетариата извне в годы нэпа" (Ларин)?...

Если, таким образом, подозрительны "сочкомы", то тем необходимее идеологически отгородиться от правоверных сменовеховцев. И это делается по всему политическому фронту.

Каменев, дабы нагляднее уличить Осинского, уподобляет его "людям, глубоко чуждым марксизму и пролетариату, вроде, скажем, сменовеховца Устрялова". Осинский в ответ принужден уверять, что он отнюдь "не снюхался с сменовеховцами", в чем его подозревают.

Бухарин корит сменовехизмом всю внутрипартийную оппозицию. "Разве это не интеллигентское сменовеховство?" — изобличает он "Рабочую Правду", — на самом деле весьма мало интеллигентскую и еще меньше сменовеховскую. "Это есть программа сменовеховцев чистейшей марки!", — ополчается он далее, курсивом, на авторов какой-то анонимной платформы. "Ибо платформа эта есть спуск на тормозах к меньшивизму!"

Сталин в докладе на съезде жалуется, что "великодержавные идеи сменовеховцев просачиваются в партию", подпадающую под гипноз "великорусского шовинизма". Зиновьев, в свою очередь, спешит оградить себя от "приятных сменовеховских комплиментов", приписывающих большевизму воссоздание Великой России...

Шумным и не вполне стройным хором стремился 12-й съезд убедить себя и всех, что "буржуазную стихию мы побьем и взнуздаем", что "отступление кончено", что "партия едина, как никогда", и, главное, что великая российская революция в нынешнем своем фазисе не великую державу российскую по линии наименьшего сопротивления воссоздает, а подлинный пролетарский интернационал воздвигает...

Блажен, кто верует... Иначе невольно снова в голову застучится знакомое четверостишие — с оккультным пророчеством:

Что-то готовится, кто-то идет...

 

III

 

Однако, чтобы не быть дурно понятым или фальшиво истолкованным, тороплюсь подчеркнуть, что менее всего склонен я понимать этот стихотворный прогноз в смысле "близкой гибели большевиков". Гиблыми баснями пусть по-прежнему пробавляются наши плакуны на реках вавилонских, наши обыватели от политики, слезливо тщащиеся грошевыми надеждами, до смерти ушибленные беженством. Пусть вновь и вновь, им в унисон, наслаждаются своими однозвучными заклинаниями и начетчики сектантских канонов, для коих жизнь разграфлена по клеточкам, а Добро и Зло навсегда воплотились в законченные абстрактные формы. Пусть уж о "близком дне освобождения", щедро разрисованном всеми завитушками наивной фантазии, вопиют по-прежнему спецы по этой части — Бурцевы и Черновы, ослепленные доктринеры и политиканствующая обывательщина...

Нет, не в "гибели большевизма" дело, а в очередном фазисе его исторического развития. Вместе с Россией, вместе с нэпом он подошел к некоему рубежу, к распутью. Возможности, рожденные сдвигом 21 года, подходят к концу, требуются дальнейшие "сдвиги". На месте стоять нельзя, политические паузы в революции не могут длиться долго. Скоро поневоле придется выбирать между "коммунистической реакцией" ларинского стиля и трезвой программой Красина. В первом случае возобновятся "великие потрясения" и... новый Кронштадт опять заставит партию вернуться к единственно целесообразному пути. Во втором случае это произойдет безболезненно без новых испытаний судьбы.

Необходимо вообще признать, что Красин в настоящее время является наиболее интересной и ценной фигурой коммунистической партии и советской власти. Он как бы воплощает собою тот "второй день революции", в обстановку которого теперь ступает страна. "Кандидат в русские Баррасы", — он лишен ряда недостатков своего французского прототипа. Вместе с тем за ним — огромный деловой стаж, организационно-хозяйственный опыт большого масштаба, чем не могут похвалиться другие партийные нотабли, — по большей части "чистые политики и партийные литераторы", "высоко-политические штатгальтеры", время коих неудержимо проходит...

Красинизм — будущее русской революции, становящееся ее настоящим. Красинизм — "готовится". Красинизм — "идет".

Если не Красин, то... Марков второй, великий сумбур, яма глупой реакции и разброда, длинное лихолетье...

Подобно Ленину, Красин центральную задачу советской власти видит в экономическом воссоздании страны. Для него ясно, что без разрешения этой задачи правящая партия не сможет сохранить свой авторитет в государстве. "Вся наша организация и тактика, пишет он, — должны быть приспособлены именно к творчеству, созиданию и восстановлению производства. Это не значит, что у нас нет больших опасностей внутри и извне. Но именно борьба со всеми этими опасностями требует уклона всей нашей политики и организации, в особенности верхов государственного и партийного аппарата, по линии производственной и хозяйственной".

Сама пресловутая "смычка" с крестьянством мыслима лишь при условии поднятия производства. Не может же она, в самом деле, наладиться "от продолжающегося развала крупной индустрии, от жалкого состояния железных дорог и невозможности немедленной реальной помощи крестьянину семенами, орудиями производства и кредитом!" Вывод ясен: "если мы окажемся банкротами в области производства, кредита и внешней торговли, никакая инспекция и никакой Рабкрин или ГПУ нам не помогут, — крестьянство рано или поздно нас дезавуирует"...

Коммунист-хозяйственник Красин лучше других видит всю глубину нашей экономической разрухи, всю удручающую неподготовленность диктаторствующего слоя к созидательной работе, несмотря на "пятилетнюю нашу суетню вокруг государственного аппарата" (Ленин). И естественно, что ему претит самодовольное бахвальство тех из его партийных товарищей, "которые, кроме благонамеренного отвращения к "буржуазным" методам производства, редко обладают иным багажом".

"Что касается меня, — бросает он в лоб подобным товарищам, — то я имею смелость прямо сказать: и дай Господи, чтобы наши железные дороги заработали "по-буржуазному", чтобы Донцкий бассейн и сахарные заводы показали "буржуазную" производительность и чтобы регистратура и бухгалтерия наших государственных органов были бы органами, по крайней мере такими же, как у Сименса и Всеобщей компании электричества или у Рокфеллера!"

Поменьше политики, все для хозяйства! — Эту основную идею "второго дня революции" органически усвоил его идеолог, опечаленный "левыми" веяниями среди напуганных "буржуазной стихией", осиротевших большевистских верхов. "В политике мы чрезвычайно сильны, — не без невольного сарказма признается он, — и политических принципов и директив выработали и для себя, и для всего человечества приблизительно лет на сто вперед... Ну, а вот уголь добывать, или выращивать хлопок, или восстановить производство паровозов, это мы умеем лишь весьма плохо и никогда не будем уметь хорошо, пока не выбросим из головы несуразную мысль, будто бы надо заниматься политикой, а не хозяйством, или будто бы к любому производству можно подойти и любую фабрику наладить, если посадить туда десяток коммунистов, прекрасно воспитанных политически, но не имеющих никакой выучки в данном ремесле или в данной отрасли промышленности".

И соответственно этим критическим замечаниям, — чрезвычайно важное конкретное предложение: перестроить государственный и руководящий партийный аппарат таким образом, чтобы "производственникам и хозяйственникам (конечно, партийным) в нем была отведена по меньшей мере такая же доля влияния, как газетчикам, литераторам и чистым политикам".

Конечно, все эти замечания и предложения не мешают Красину исповедовать строго революционный символ веры. Он вовсе не хочет быть расстригою коммунизма. Он весьма гордится своей исконной принадлежностью к РКП и любит давать публичные справки относительно своих давних заслуг перед революцией. Красин — честный человек, и свой государственно-хозяйственный план он, разумеется, будет осуществлять не иначе, как во имя интересов великой пролетарской революции...

 

IV

 

Правда, на 12 съезде красинская программа встретила серьезнейшую оппозицию, и большинство за нею не пошло. Ее автор, кажется, даже не был избран в ЦК, а Бухарин презрительно окрестил его точку зрения "инженерской". Кое-кто в связи с ней даже затронул вопрос о "бодрствовании консулов"...

Учитывая всю насущную необходимость финансовой связи России с заграницей и заведомую недостаточность доморощенного "крохоборчества", воспевавшегося на съезде Троцким, Красин откровенно рекомендовал советскому правительству политику концессий, а следовательно, и все ее предпосылки, т.е. прежде всего компромиссную внешнюю политику, действительный "мир с буржуазными государствами". Съезд, однако, в этом вопросе стал на иную позицию, и не исключена возможность, что некоторое ухудшение международного положения России (будем надеяться, временное), наблюдаемое за последнее время, является, между прочим, и результатом съездовских настроений.

Но жизнь все же сильнее доктринерства. В основном и главном линия развития революции вспышкой коммунистической ортодоксии не могла быть и не была отклонена. Партийный раскол, слава Богу, оказался на съезде предотвращенным. Будет он, надо надеяться, предотвращаться в аналогичных случаях и впредь: слишком уж ясна его пагубность равно для всех спорящих крыльев и фракций. В сфере конкретной хозяйственной политики неизбежно продолжается тот же процесс нэпа, вне которого ни о каком экономическом подъеме не может быть и речи. Деловая работа мало-помалу развивается на зло "непримиримой" эмигрантщине и независимо от красивых революционных фраз. Конечно, наблюдаются отдельные заминки и шероховатости, промахи, шаги назад, дрожь революционной кривой, — все это, к сожалению, в порядке российских вещей, да и в порядке всякой революции. Но в центральном вопросе о "смычке с деревней" съезд не пошел за Лариным с его программой "налогового головотяпства" и не свернул в сторону от ленинизма. Реальную крестьянскую клячу он предпочел эфемерному промышленному рысаку. В общем, однако, следует признать, что 12 съезд означает собою как бы некую паузу в развитии революции. Что же касается ряда "левых" его тенденций, то есть достаточно оснований надеяться, что при данной обстановке большинство их пребудет скорее в царстве благочестивых пожеланий, нежели действительной жизни.

По крайней мере, в области внешней политики лоцману "правого болотного уклона" не долго пришлось ждать реванша, и когда в Лондоне стали собираться враждебные России дипломатические тучи, — рассеять их был послан никто другой, как "прохладный к революции, но зато технически компетентный" инженер.

Эта ирония судьбы, конечно, не случайна: она неизбежно будет повторяться и в других областях русской жизни, учащаясь по мере выздоровления государства. И если теперь мы переживаем еще период "бестолковицы", то он уже не может длиться долго: победа творческих импульсов революции диктуется всеми факторами наличной русской обстановки.

 

Ответ налево<<46>>

(О лояльном сотрудничестве и Новой России).

 

...Попытаемся найти средний путь между сопротивлением, которое само себя
губит, и раболепством, которое себя бесчестит, путь, одинаково свободный и от
унижения, и от безрассудства...

Тацит.

 

I

 

Раньше — еще не так давно — приходилось "полемизировать" исключительно направо, с лагерем эмиграции, с "непримиримой" прессой, громкой и злобной. Истины, ныне становящиеся трюизмами (например, красная армия есть русская армия и что "разлагать" ее непатриотично), казались еретическими парадоксами, едва ли не плодом преступной большевистской инспирации. Шаг за шагом нужно было разоблачать грустное дезабилье правоверно-большевистского короля, изобличать глубочайшую внутреннюю фальшь белой психологии вне белых фронтов — запоздалой отрыжки погибшего движения, бесплодной, как мечи после боя, несообразной, как дым без огня.

Так было раньше, — еще не слишком давно. Теперь положение существенно меняется. И физически, и психологически непримиримая ортодоксия ликвидирована, эмиграция, как духовно-целостная категория, уже не существует. В значительной степени прорвана моральная блокада России, заметно поистерлись грани диаспоры о магнит покинутой родины... Жизнь ушла далеко вперед...

"Караул, — левею!" — этот возглас одного из белых журналистов образно характеризует эволюцию нашего интеллигентского антибольшевизма за последние полтора — два года. Правая среда стихийно "левела", и теперь я уже нимало не удивляюсь, получая из Берлина от одного из недавних сотрудников "Русского Голоса" вполне искренний письменный совет "более решительно и беззаветно подходить к строящейся России, позабыв чересчур медлительные теории спусков и тормозов", а из Петербурга от другого сотрудника той же харбинской черносотенной газеты — почти сочувственные описания чистки столичных университетов от "научно-заслуженных, но чуждых духу времени" профессоров...

Не слишком, признаться, удивлюсь, если и здесь, на месте, многие из "сдвинувшихся" братьев писателей, не жалевших в свое время оловянных перунов по адресу "примиренчества", скоро не менее шустро начнут метать на автора "чересчур медлительных теорий" новые грозные перуны — на этот раз уже за "чрезмерную идейную отсталость" и "слишком узкий, близорукий патриотизм", чуждый духу времени...

О, этот "дух времени"! Могучий, бессмертный дух, старичков генералов капризно пригибающий к стопам удачливых дипломатов революции,<<47>> а этих последних, в свою очередь, вдруг заставляющий почтительно подносить "осыпанную бриллиантами саблю" военным губернаторам "дружественной нации", воплощенным исчадиям откровеннейшего "милитаризма"!..<<48>>

Впрочем, лучше воздержимся от иронии. В конечном счете "дух времени" никогда не лишен существенной доли мудрости, всегда в известном смысле он, если хотите, — символ "духа вечности". Нужно только уметь различать в нем "увлечения моды", случайную накипь минут — от разумных влияний и толчков "всемирно-исторической Идеи". Нужно только научиться не бежать за ним петушком, а принимать и оценивать его "под знаком вечности", или, вернее, истории...

В частности, теперь, в данный момент, не восторженного стадного "полевения" требует от нас новая Россия, а сознательной поддержки, дружественного, деятельного сочувствия. Довлеет дневи злоба его. В часы опасности, в дни острой внешней борьбы, наше дело, долг русских граждан — не рассуждать, а повиноваться. Когда гремели пушки русско-польской войны под Киевом и под Варшавой, — пагубны и преступны были бы стремления отвлечься так или иначе от непосредственных боевых заданий, как пагубны и преступны оказались аналогичные стремления в годы великой войны.

Но теперь страна, слава Богу, оправляется от военной горячки, переходит постепенно к мирному положению. Страна выздоравливает, усложняется кругозор ее жизни, множатся ее потребности и интересы. Тут уж не обойтись без "рассуждений", пусть еще и умеряемых "политической аскезой", пусть введенных в строгие нормы. О "перепряжке лошадей", конечно, по-прежнему говорить не приходится, эти старо-интеллигентские повадки следует вообще забыть всерьез и надолго. Но "лояльное сотрудничество" уже и сейчас может выражаться не только в слепом повиновении властям предержащем, хронической прикованности к "последнему правительственному распоряжению", но и в самостоятельных движениях мысли, в деловой инициативе, полезной критике, в свободном анализе действительности. Приближается пора рождения в новой России нового "общественного мнения", пусть по существу иного, чем при одиозном "парламентаризме" (без "оппозиционной честоки"), но по своей идее элементарнонезависимого, как и там.

Если, таким образом, нечего уже считаться и спорить с отмирающими элементами зарубежной России, "бить лежачего", — то тем живей и острее становятся внутренне-русские проблемы. Нужно "самоопределиться" в них, найти свое место в процессе заново строящейся жизни, понять стиль и темп этого процесса.

Здесь приходится лицом к лицу сталкиваться с официальной революционной идеологией и вырабатывать свое отношение к ней. "Поворачиваться налево", пристальней присматриваться к мысли и жизни революции. Тем более, что оттуда все чаще и отчетливее доносятся до нас критические отклики на занимаемую нам в настоящее время политическую позицию.

Да, слева нам теперь возражают охотно и нередко. Золотые деньки первоначальных взаимных комплиментов по мере ликвидации острой внешней опасности и по мере расширения и углубления нэпа уступают место спокойному и деловому обоюдному выяснению точек совпадения и расхождения в оценках обстановки. Тем лучше: в атмосфере серьезной критики легче проверить себя.

В частности, в связи с циклом идей "Обмирщения" два возражения особенно усиленно выдвигаются на страницах советской прессы. Оба они подчас повторяются и ближайшими моими соседями слева, российскими и европейскими сменовеховцами. Первое из них я считаю основанным на недоразумении. Второе имеет более глубокие корни и сложную природу. Попробуем разобраться в обоих.

 

II

 

Известный большевистский публицист А.Бубнов, характеризуя в "Правде" (от 15 июля с.г.) позицию "Обмирщения", определяет ее как тактику выжидания, отказа от немедленного и активного участи в строительстве новой России. "Выжидайте — вот лозунг профессора Устрялова". Г. Бубнов полагает даже, что мне впору "организовать специальную фракцию выжидающих второго пришествия капитализма в Россию". Мой тезис о "политической аскезе" автор склонен истолковать как своеобразный призыв к тактическому воздержанию, своего рода бойкоту современной советской системы. И, сопоставляя этот, вложенный в мои уста, призыв с нашими пражскими и парижскими формулами 921 года (сборник и журнал "Смена Вех"), публицист "Правды" усматривает в нем их "дальнейшее развитие", напоминающее, однако, "движение рака": — жизнь идет вперед, а "Устрялов в плену своих старых настроений"...

Очевидно, "политическая аскеза" ввела в заблуждение не одного г. Бубнова. Мой давнишний политический спутник Ю.Н. Потехин в своих последних письмах тоже не прочь упрекнуть меня в ошибочном уклоне к "отсутствию тактики", к "идеологическому и тактическому анабиозу". По его мнению, идеология "обмирщения" недостаточно считается со "всей глубиной разрыва между старой и новой Россией" и потому ее рецепты чересчур пассивны, искусственно отделены от жизни. Приблизительно то же самое утверждает и литературный вдохновитель внутрироссийского сменовехизма И.Г. Лежнев в своем открытом письме ко мне (№ 9 московской "России" и № 4 харбинской "Русской Жизни"). "Нельзя быть в положении стороннего наблюдателя, в положении третьего радующегося", — откликается он на мою статью о 12 съезде. Ему кажется, следовательно, будто там рекомендуется позиция "стороннего наблюдательства", самоустранения из процесса нынешней русской жизни.

Категорически должен заявить, что все эти возражения и упреки основаны на чистом недоразумении. "Политическая аскеза" ни в коей мере не есть деловой бойкот. Как раз напротив, она есть решительное его отрицание, его действенная противоположность. Интеллигентский саботаж был актом глубоко политическим, он именно знаменовал собою активное нежелание небольшевистской интеллигенции примириться с ролью работников-спецов, не ответственных за политический курс правительства, но добросовестно стремящихся посильно смягчить острые шипы кризиса. Саботаж означал неспособность служилой интеллигенции проникнуться лозунгом политической аскезы. Провозглашение этого лозунга, очевидно, напротив, есть полный отказ от позиций открытого или скрытого саботажа, прямой разрыв с "дурной революционностью наизнанку" (вопреки замечаниям Бубнова), искренний призыв к лояльной работе с властью на деловой почве во имя восстановления государства — призыв тем более искренний и надежный, чем менее мы "прикидываемся" (Ленин) и подделываемся под заправскую коммунистическую словесность.

Нельзя, конечно, закрывать глаз и на трудности этой "лояльной работы" в рамках государственной системы, во многом несовершенной, не вполне освободившейся от элементов утопического доктринерства. И тем не менее, ради блага государства нужно твердо усвоить психологию "честного спеца", вопреки всем трудностям.

Бубновская формула "выжидание", таким образом, не может быть нами признана отвечающей нашей действительной идеологии. Скоро уже к ней подойдет термин "содействие", относимый Бубновым к настроениям лежневской группы. Я вообще тактически считаю себя весьма близким к этой группе, при всем различии наших более общих и глубоких миросозерцательных предпосылок. Наши разногласия, как и разногласия Лежнев-Потехин, конкретно-политически достаточно невесомы, что, между прочим, правильно отметил в "Известиях" г. Виленский-Сибиряков: "мечта о Ренессансе, мечта о национальной России стирает грани разногласий между сменовеховцами всех толков от дальневосточного Устрялова до советско-русского Лежнева". Тем менее разномыслия у нас в вопросе "сотрудничества" и "содействия", и на дружеские укоры Ю.Н. Потехина я имел полное основание ответить следующее:

"Совершенно напрасно корите Вы меня "отсутствием тактики": она у меня есть и сходится с Вашей. "Лояльное, деловое сотрудничество с наличной властью", стремление в плане реальных мероприятий приближать советское правительство к русским условиям и растворять обрывки доктринерских директив в трезвой повседневной работе. Какое же тут отсутствие тактитки? Тут цельная идеология умных и порядочных спецов, работающих не за страх, а за совесть (и не коммунистическую, а свою собственную). Никакого "анабиоза" в моих рецептах нет — ни идеологического, ни тактического. Ни анабиоза, ни беспринципного приспособленчества, ни легкомысленного быстрого перерождения из колчаковца в сочкомы"...

Что же касается упрека г. Бубнова в "рачьем аллюре", то я мог бы его целиком вернуть по обратному адресу. Рецепты примиренчества были впервые провозглашены в начале 20 года. Теперь — конец 23-го. За эти годы отступали ведь именно коммунисты, и отступали в том направлении, которое предуказывалось нами в 20-м году. — Почему бы и не остаться нам пока "в плену своих старых настроений"?...

 

III

 

Итак, лояльное, деловое сотрудничество. Но возможно ли в новой пореволюционной России жить и плодотворно работать, не перестроив своей психологии на коммунистический или хотя бы сочкомский манер? — Чтобы ответить на этот вопрос ("второе возражение слева"), нужно отдать себе отчет в существе и исторических потенциях того сфинкса, который зовется "Новой Россией".

Этот феникс — живет. Он — несомненный факт. Россия своим страшным лихолетьем обновляется. Старой России нет и не будет. Изменилась народная психология, умерли старые социальные отношения, создаются новые социальные связи, непослушные заклинаниям беженского комитета в Париже и больно огорчающие убежавших в Сербию помещиков. Только слепец может ныне отрицать грань, проведенную в русской истории революцией.

Но ведь не всякий, твердящий "Господи, Господи", войдет в царствие небесное. Мало повторять с почтенным благоговением энное количество раз термин "Новая Россия", — нужно вдуматься в его содержание. Нужно подойти к этому сфинксу, забыв не только формулы эмигрантских упований, но и правоверие коммунистических схем. Если первые погибли с Колчаком и Деникиным, то вторые опрокинуты во всероссийском масштабе "пассивным сопротивлением" русской деревни, к весне 1921 года завершенным Кронштадтом и нэпом. Новая Россия живет не по белому букварю, но ведь и не по "азбуке коммунизма". Жизнь выбирает реальную равнодействующую — не через "формальные коалиции" и прочие атрибуты идиллического демократизма, а логикой своего шершаво-революционного, органического развития. Испепелены всевозможные "каноны", и недаром отмечает вдумчивый наблюдатель современной русской действительности: "схемы прогнозов трещат по всем швам, расширяясь фактами самосознания масс, фактом роста России, освобождаемой от догматических вех и лесов" (А.Белый).

Рост самосознания масс — да, это огромный, решающий положительный фактор. Но и он еще подлежит расшифровке. Массы пробуждаются к самостоятельной жизни, — но каково же содержание жизни, ими избираемой? Как слагаются общественные отношения в послереволюционной России? По какому руслу воссоздается экономика? Какой "человеческий материал" наиболее ценен в данный момент? Какой социально-психологический тип становится героем новой России?..

Только осветив эти вопросы, можно говорить конкретно о "содействии" и "сотрудничестве". И для того, чтобы эти вопросы осветить, нужно прежде всего отказаться от поспешных оценок, от чрезмерного доверия к индивидуальным впечатлениям и "свидетельским показаниям", от гипноза фасадных влияний. Мне кажется, что многим, живущим в пекле событий данной исторической минуты, часто порошит глаза рябь разительных внешних перемен, калейдоскоп словесных мерцаний. "Чтобы увидеть башни города, нужно выйти за пределы городских стен" (Ницше). Мои московские друзья, упрекающие меня в недостаточной чуткости к "эпохальным веяниям", сами находятся в плену исторического мига (пусть рокового и великого) и невольно утрачивают чутье темпа свершающегося процесса. Живя в лесу, они видят больше деревья, нежели лес, они теряют перспективу. Вот почему так излишне патетичны их отзывы о "планетарной" крутизне перемен, о новом в русской жизни. Излишне патетичны и, пожалуй, недостаточно содержательны.

Если судить по объективным данным, — а их ныне вдоволь в одной только советской прессе, — становится ясно, что социальный состав новой России вовсе не является какой-то новинкой всемирной истории. Он радикально нов для России, для русской истории — это неоспоримо и этого нельзя забывать. Но меньше всего приспособлен он для "мировых заданий" официальной программы правящей партии, меньше всего подобает кичиться им перед западными "буржуазными государствами". Новая Россия с ее распыленным пролетариатом, своеобразной "полу- или даже четверть-интеллигенцией", нездоровой еще, но уже цепкой городской буржуазией и, главное, сознавшим свою силу собственническим крестьянством — обещает вылиться в крепкое, но по существу своему далеко не социалистическое государство. "Постоявшие за себя в революции", уничтожившие помещиков и победившие "коммунию" мужички явственно становятся фактическими хозяевами положения. Попытки города мерами государственного аппарата создать "правящий слой", не опирающийся ни на какой экономический фундамент, по природе своей не могут не быть порочны. Будущее — за экономически-прогрессивными, хозяйственно-творческими элементами, а не оранжерейными продуктами политической романтики, лишь обременяющими и без того хворую государственную казну.<<49>> И власть неизбежно нащупает свою здоровую социальную основу.

Когда И.Г. Лежнев говорит о России, как о "не только нации, но и классе", — в этой красивой фразе не видно реального социологического содержания. В современной России, как и в других государствах, не один класс, а несколько, и смешивать воедино столыпинского мужичка с показным рабочим обложки "Коммунистического Интернационала" и нэпмана с заправским рабочим российских фабрик, кстати сказать, весьма мало похожим на здорового дядю с помянутой обложки, — вряд ли правильно. Они объединены лишь в категории нации, но не класса. Новая Россия, будучи нацией, отнюдь не уплотнилась в единый класс. И никакие уличные демонстрации не в состоянии, конечно, опровергнуть этого социологически бесспорного факта. Уличные демонстрации — именно "деревья", а не "лес".

Если уж теперь очевидно, что темп воссоздания русского государства зависит от темпа возрождения нашего сельского хозяйства, — то вырисовывается и "человеческий материал", составляющий фокус новой России. Это в первую голову крестьянин-производитель, "крепкий хозяйственный мужичек". В городе он должен иметь свое выражение, продолжение и восполнение. Таковым, разумеется, не могут быть те "партийные литераторы" и "высоко-политические штатгальтеры" коммунизма, о коих с едкой иронией говорил на 12-м съезде Красин. Их время стихийно уходит. — Так кто же? — А вот это новое поколение хозяйственников, деловиков из рабочих, кооператоров, людей живого опыта, практиков "американской складки" ("новизна", как видите, относительна), с личной инициативой, энтузиазмом работы... В большинстве они вышли из революции или, по крайней мере, закалены ею. В основном они — плод той "демократической культуры", о которой очень метко пишет Лежнев. Они внесут нечто новое от революционного огня: — "поправки" к "буржуазной психологии" обычного типа, необходимые сдержки "диктатуры деревни", свежую "равнодействующую" влияний; в значительной степени от них зависит будущее нашего городского быта. Но не нужно забывать рядом с ними и более ординарную капиталистическую буржуазию: она не может, в тех или иных рамках, возродится. Тут вопрос не нашего желания или нежелания, а неотвратимого хода вещей. Сам Ленин на заре нэпа с обычной своей прямотой признал эту неотвратимость ("назад к капитализму").

Итак, новая Россия рождается не по канонам партийной ортодоксии, а по законам реальной крестьянско-рабочей революции, с советской властью и компартией во главе, но со своим собственным содержанием, перед коим фактически вынуждена склоняться и компартская советская власть, поскольку она "не хочет разбить собственной головы" (недавнее признание Троцкого о нэпе).

А раз так, раз этот процесс выявился уже в достаточной мере, то в новой России есть место не одним только коммунистам и коммуноидам. Жить и работать в новой России становится возможно, отнюдь не перестраивая своего разума и своей психологии на официальный коммунистический лад. Пусть еще не всем, но уже многим. Не только врачи, инженеры и агрономы, но и спецы более щепетильных отраслей ныне уже могут прилагать к делу свои способности и знания — с уверенностью, что их труд не пропадет даром для родины. Воистину, нужно искать этот спасительный "средний путь между сопротивлением, которое само себя губит, и раболепством, которое себя бесчестит". И он может быть найден. Ручательство тому — та "равнодействующая", которая явственно начинает различаться "сквозь магический кристалл" бурных и трудных революционных лет.

 

О нашей идеологии<<50>>

 

I

 

Недавно в письме И.Г. Лежнева нам (группе "Русской Жизни") был предъявлен следующий упрек:

"...Вся группа в целом, живущая на берегах Великого океана, как-то не чувствует велико-океанской эпохи, в которую вступило человечество, интернациональной идеи нашего века, — идеи, которая по своей мощи и резонансу шире христианства, буддизма. Новая религия, под знаменем которой встает новый век, с новой государственностью, с новой культурой, — этого просмотреть нельзя, об этом каждодневно сигнализируют и Запад и Восток — каждый по-своему. С обязательной улыбкой заметить мимоходом, что эти заветы посланы вглубь истории, по доброму примеру французской революции, — значит ограничится красивой и светской отпиской"...

В этих строках затронута чрезвычайно существенная, серьезная проблема одновременно и "принципиального", и "тактического" характера. Необходимо отдать себе в ней вполне ясный отчет, тем более, что и в печати нам уже неоднократно приходилось слышать упреки в некоторой "старомодности" нашего национализма, неизбежной ограниченности нашего патриотического кругозора, в недостаточном чутье тех "катастрофических" перемен, которые вносит в мировую и русскую историю нынешний кризис. Тем острее потребность эти упреки и возражения основательно продумать, что их доводится нередко выслушивать и от близких нам тактически в данный момент общественно-политических течений, — например, от берлинских "наканунцев" ("соскользнувших влево" сменовеховцев) и московско-питерских примиренцев (Лежнев, Тан, Адрианов). Само собою разумеется, что и коммунистические идеологии, со своей стороны, вполне присоединяются к подобным обвинениям по нашему адресу, формулируя их еще более выразительно:

"Проф. Устрялов, — пишет, например, проф. Покровский, — ...оказывается со своим "национал-большевизмом" человеком отсталым, "человеком до 17 года", человеком, не понимающим, что государство охвачено тем же диалектическим процессом, как и все живущее, что государство, созданное революцией, и государство, опрокинутое революцией, разделены друг от друга бездной" (сборник "Интеллигенция и революция", с. 88).

Разберемся в этом обвинительном материале.

 

II

 

Прежде всего — в плане столетий, "в масштабе всемирной истории". Независимо от оценки нужд текущего дня, в отрыве от конкретных проблем современной политической жизни России.

В этом разрезе, конечно, нельзя игнорировать мощного иннернационализаторского процесса, переживаемого человечеством. Это уже давно стало общим местом, — что международные связи с каждым десятилетием становятся все теснее, взаимозависимость государств — все неразрывнее. Недаром наука государственного права уже к концу прошлого века прочно принялась за пересмотр понятия "государственного суверенитета". Автоматически отцветает и ряд принципов традиционного международного права, вытекающих из старой, "бодэновской" концепции государства. Эволюция экономической действительности, естественно, не может не отражаться и на истории политических форм. Государственные границы перестают быть непроницаемыми. Признать эту истину, значит, по нынешним временам, сказать самый ординарный, азбучный трюизм. И воистину мы были бы не только "старомодными", но и просто невежественными людьми, если бы вздумали на этот трюизм ополчаться.

Столь же очевидно, что человечество вступает в "океанскую" эпоху своего существования. Весь земной шар становится ареной жизни и деятельности "единого человечества". Нет неоткрытых, и даже, пожалуй, и не используемых так или иначе территорий. "Цивилизация" перестала быть в каком-либо отношении провинциальной. Покоряются пространства, своеобразно побеждается и время, мобилизованы все материки, уже не только научившиеся понимать друг друга, но и органически связанные единством некоторых общих устремлений и интересов. "Мы начинаем мыслить океанами и материками" (Лежнев). Опять-таки, вовсе не нужно жить на берегах Великого океана, чтобы отчетливо сознавать и ощущать эту бесспорную истину.

Но из нее отнюдь еще не вытекает неизбежность какой-то "новой религии интернационализма". Тут уже совсем разные плоскости. Новый всемирно-исторический период принесет собою новую политику, новое государство, обновит правовую жизнь народов мира. Поскольку выдвинутся новые нации, — родятся свежие культурно-национальные ценности. Но считать, что буддизм и христианство могут быть заменены интернациональной идеей современной цивилизации — значит плохо уяснить себе и смысл мировых религий, и внутренние границы интернационализма, как идеи.

Интернационализаторский процесс развивается в категориях цивилизации по преимуществу. Он обусловлен всесторонним усложнением и усовершенствованием техники, он удовлетворяет практическим материальным потребностям современных народов. Социальные взрывы и массовые движения, которыми он сопровождается в настоящее время, ни в каком отношении не могут быть названы религиозными, не заключают в себе ничего по существу религиозного. "Социализм вообще плосок, доска", — преувеличенно резко выражал эту мысль В.В. Розанов ("Апокалипсис нашего времени"). Только путем бесконечно поверхностных и внешних психологических аналогий, или откровенных "злоупотреблений термином", можно уподобить социализм и интернационализм религии. По содержанию между ними нет ничего общего, и если интернациональная идея не способна заменить собою религии, то и религия, со своей стороны, нисколько не препятствует успехам интернационализма и социализма. Следует поэтому признать, что "социалистическая" травля религии столь же беспочвенна и неправомерна, сколь поверхностно и тенденциозно становящееся ныне вульгарно-модным "религиозное" социалистоедство.

Если же обратить внимание на духовные возможности всечеловеческого объединения, то нельзя не прийти к выводу, что они вполне укладываются в рамки великих религий человечества. Только глубочайшим недоразумением можно объяснить утверждение, будто интернациональная идея нашего времени "по своей мощи и резонансу шире христианства, буддизма". Превзойти христианство широтой заданий, универсализмом единства и любви — задача заведомо неразрешимая. Поскольку в новом движении проявляются моменты высшей любви и действительной жертвенности, а не эгоизма и холодного практического расчета (в своей сфере вполне закономерного), оно исполняет общественные заветы евангельской этики. "Интернационализм" всецело умещается в эти заветы, для коих не было "эллина и иудея". Но в том-то и дело, что по "своей мощи и резонансу" религиозные заповеди всегда были и навсегда останутся несравненно шире, глубже, "органичнее" отвлеченно-этических императивов и тем более односторонне практических максим. Этицизм — сумерки религии, технический практицизм — сумерки этики.

Нельзя отрицать возможности возникновения в будущем каких-либо новых религиозных устремлений, новой "религиозной реставрации" (согласно позитивистскому термину проф. Виппера), причем косвенно, "в порядке генезиса", она может быть связна с великим историческим кризисом нашей эпохи. Тем более, что кризис этот бесспорно вскрыл наличность серьезного внутреннего неблагополучия в "историческом христианстве". Проблема "религиозного ренессанса", таким образом, в известных пределах вполне закономерна. Но когда, исходя отсюда, техника, как таковая, претендует стать "новой религией", то получается кричащая фальшь, обычно скоро разоблачаемая и философски, и исторически. Соответствующие массовые движения неизбежно тускнеют и вырождаются, лишенные подлинно творческого зерна. Великой культуры без помощи ценностей чистого духа им не создать. Аэропланами неба не завоюешь и физической сытостью духовного голода не удовлетворишь. Своеобразно повторится история Вавилонской башни...

Вот почему, ничуть не отрицая приближения "велико-океанской эпохи", не будем искажать ее подлинного смысла и тщетно искать его значения в том плане, коему она, по формальным своим признакам (интернационализм), индифферентна.

 

III

 

Однако остережемся в публицистической статье слишком растечься мыслью по древу философских рассуждений. В данный момент перед нами более конкретные и очередные проблемы. Гадая же о наступающем "новом периоде всемирной истории", мы вообще всегда рискуем слишком далеко уйти от величин более или менее определенных и затеряться в дебрях не только мысли, но и фантазии.

Отсюда, конечно, вовсе не следует, что размышлять на эти темы бесполезно. Нужно только всегда помнить ограниченность средств нашего познания в такого рода исследованиях и уметь критически относиться к собственным теориям. В частности, необходимо внести больше ясности в модные ныне интернационалистические конструкции, продумать самую сущность грядущего интернационализма. — "Отменяет" ли он национальные определения? Упраздняет ли он самое понятие нации?

Всматриваясь в общий стиль совершающегося процесса, вряд ли можно ответить на эти вопросы утвердительно. Превращение мира в одно хозяйственное целое еще далеко не убивает ни национальных культур, ни национальных особенностей. Интернационал, по самому смыслу этого термина, есть не уничтожение наций, а только установление постоянной и положительной связи между ними. В пределах исторического предвидения (и то достаточно еще отдаленного и туманного) рисуются "соединенные штаты мира", а не "единый человеческий народ", лишенный расовых и национальных перегородок. Этнографические и культурные типы сохранят свое индивидуальное бытие. Монголы не утратят не только своих "раскосых и жадных очей", но и специфических черт своего расового характера. Тоже и арийцы в целом, тоже, в частности, отдельные нации. Останутся еще надолго — покуда живут соответствующие народы — "и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений". В расе, а частью и в цивилизации, есть нечто изначальное, духовно-органическое. Сгладятся разве лишь межгосударственные конфликты нынешнего стиля, в лучшем случае разрешится нерешенная еще мировой историей проблема бурных противоречий между "самоопределениями" различных национально-государственных организмов, сталкивающихся в процессе своего роста и самоутверждения.<<51>> Но, во всяком случае, интернационализм не есть принципиальная нивелировка, а поскольку он хочет ею быть, он упирается в неотразимое сопротивление жизни. Подобно тому, как истинная гармония "не есть мирный унисон, а плодотворная, чреватая творчеством, по временам и жестокая борьба" (К.Леонтьев), — так и жизнь человечества не может быть сведена к узкому единству отвлеченного космополитизма, ибо представляет собою своего рода радугу расовых особенностей и национальных культур. Пусть эта радуга в процессе всемирной истории перманентно тяготеет к "белому лучу" всечеловеческой идеи, но никогда нельзя забывать, что белый луч есть, в свою очередь, результат сочетания красок, творческий синтез цветов. Воистину, — "на противоположном напряжении основана гармония мира, подобно гармонии лука и лиры" (знаменитый фрагмент Гераклита Темного)...

"Общечеловеческий, планетарный патриотизм" не исключает расовых корней и национальных ликов. Недаром же сами деятели интернационализма глубоко национальны в лице лучших своих представителей: Ленин — столь же подлинно русский, сколь Бебель и Каутский — немцы, Жорес — француз, а, скажем, Макдональд или Гендерсон — англичане.

Таким образом, признание неизбежности и желательности существенных изменений в сфере взаимоотношений между государствами и нациями отнюдь не может парализовать работы по уяснению "ликов" отдельных национальных культур и тем более стремления к собственному национальному самосознанию. В доме Отца обителей много, и каждый народ призван заботиться прежде всего о своей обители. Украшая ее, он совершенствует весь "дом Отца".

Не должно отрекаться от общечеловеческих начал и ценностей, отдаваясь служению своей стране. Но, вместе с тем, общечеловеческие начала не исключают, а, напротив, предполагают национальное служение. Вопреки кошмарной фантазии нашего Печерина, "денница всемирного пробужденья никогда не воссияет, если ее пришествия будут добиваться путем "сокрушения отчизны". На этом пути живут лишь беды, поражения и разочарования.

Между интернационализмом и нацией логически нет непримиримого противоречия, и Лежнев совсем напрасно приписывает нам игнорирование этой святой истины (см. его письмо ко мне).

Плох интернационалист, убивающий "энтелехию" собственной нации, но плох и националист, замыкающийся в китайскую стену самодовольной ограниченности и отнимающий у национальной идеи общечеловеческое значение. Интернационал есть категория техническая по преимуществу. Нация есть по преимуществу категория духа, "культуры". Интернационал — алгебраическая формула, нация — ее реальное содержание, постигаемое раскрытием конкретного смысла алгебраических знаков.

 

IV

"Познай самого себя!" — Этот старый сократовский императив должен быть обращен не только к отдельным людям, но и к нациям. Национальное самосознание — высший расцвет национального бытия. При этом необходимо уяснить себе, что самосознание означает одновременно как проникновение в собственную "субстанцию", постижение своей "идеи", так вместе с тем и отчетливое представление о степени собственной развитости, о границах своих конкретных возможностей в данных условиях. О внутренней зрелости своей к осуществлению "миссии"...

Конечно, большому кораблю большое и плавание. Но и у больших кораблей должны быть умные капитаны. А в мелких местах — и опытные лоцманы.

Пусть мы вступаем в "новый исторический период". Пусть русская революция — "величайшая, какую знала когда-либо человеческая история". Но, признавая обе эти становящиеся банальными истины, ни в коем случае нельзя настолько путать времена и сроки, чтобы не отличить столетия от года и конечного результата от первых шагов. Извращение исторической перспективы грозит привести к полной утрате практического чутья.

Это предостережение непосредственно относится к тем русским революционным романтикам, которые доселе почти что готовы утверждать, будто мир и впрямь одним, хотя и длинным, прыжком перепрыгивает из царства необходимости в царство свободы, из провинции "отечества" на простор "человечества". В конкретной сегодняшней деятельности они не прочь равняться прямо на "конечную цель", смешивая, подобно бесперспективной футуристической картине, отдаленный ландшафт с фигурами передового плана. В результате — восторженная путаница, беды и срывы...

Покровский нас упрекает в нечуткости к "диалектическому процессу" истории. Но он сам, очевидно, не хочет понять, что и современный интернационализм развивается диалектически. Чтобы достичь высот интернационала, необходимо прежде пробудить и развить в нациях подлинное культурное самосознание. Иначе вместо интернационала "мировых штатов" — явления высшей дифференциации и интеграции — получится просто первобытный хаос, таящий в себе неизбежный распад.

Вряд ли возможно сомнение, что по крайней мере Россия нуждается ныне прежде всего в углубленном национальном оформлении. "Диалектический процесс" интернациональной идеи в ней достиг до уровня "антитезиса", и всякая попытка сразу перескочить на неясный еще в конкретных очертаниях синтез — заведомо обречена на крах и объективно-исторически не может быть признана "прогрессивной". Если коммунизм в России лишь неотвратимо обостряет собственническую реакцию, то и чрезмерные увлечения интернационалистического максимализма только повлекут за собой болезненную гипертрофию неминуемо грядущего интернационализма. И никакими крепкими словами ("националистическое барахло" и проч.) тут делу не только не поможешь, но и определенно повредишь, ибо таковые слова лишь без нужды накаляют крайности неизбежного процесса.

Разумеется, совершенно неправильно при этом приписывать нам утверждение, что "революция есть реакция, только осуществленная иными методами". Нужно точно условиться о понятиях и терминах. Реакцией в России было бы восстановление дворянско-самодержавного или лжеконституционного строя. Но мы никогда не были сторонниками этого строя, в корне изжившему себя к 20 веку. Тем меньше оснований исповедовать нам реакционную веру сейчас. Революция есть революция, а вовсе не реакция. Равным образом, необходимо твердо запомнить, что "белая мечта" никогда не была реакционной: в реакцию вырождалась лишь белая действительность. Следует вообще воздерживаться от игры слов и путаницы понятий в серьезном политическом споре.

Государство, создаваемое революцией, не есть государство, революцией разрушенное. Но столь же бесспорно, что государство, создаваемое революцией, не есть государство, революцией проектировавшееся. Цели революции (да, да!) — "уходят в глубь предстоящих столетий"... Крестьянская Россия не есть Россия дворянская, помещичья. Но из этого все же отнюдь не вытекает, что крестьянская Россия есть в какой бы то ни было мере социалистическое и пролетарское государство. И все "боевые" ныне и столь тревожные толки о "смычках" и "уклонах" лишь подтверждают эту простую истину.

Если рискнуть парадоксом, то нельзя не подчеркнуть, что нынешняя "коммунистическая" Россия объективно является наименее социалистическим государством в современной "буржуазной" Европе. Веяния "государственного социализма" в какой-либо Англии или, скажем, в Чехии с их рабочим законодательством, финансовой политикой, усиливающимся влиянием государства на экономическую жизнь и т.д. — бесконечно ощутительнее, нежели в разоренной, окустаренной, о "первоначальном накоплении" мечтающей России. Это обстоятельство отнюдь не отнимает у русской революции ее всемирно-исторического значения, но вместе с тем, однако, фатально предопределяет собою колорит ближайшего века русской истории. И недаром сам проф. Покровский в цитированной статье принужден заявить, что базисом советской власти он считает не только "труд", но и "мелкую собственность" (с. 85). Знаменательное заявление, в 20 году прозвучавшее бы едва ли не как самая ужасная мелкобуржуазная ересь!..

"Диалектичность" исторического развития интернационализма сказывается хотя бы еще и в том несомненном явлении, что великая война нанесла тяжелый удар делу упрочения международных связей, отбросила человечество в этом отношении назад. оссия РооРоррВоенные потрясения прервали процесс интернационализации хозяйства, сделали ее линию зигзагообразной, выдвинув на историческую авансцену ряд иных факторов, мощно стимулирующих кристаллизацию национальных хозяйств. По необходимости и в плане политическом все эти зигзаги должны были получить и получают соответствующее отображение. Человечество по-прежнему раздроблено, и, пока еще не найден надежный рецепт всеобщего мирного преодоления междугосударственных противоречий, рано говорить об изжитости "империализма" и "отмирании" национально-государственных принципов, утвержденных традицией длинного ряда веков. Недаром даже и отрицание этих принципов на деле принуждено воплощаться в парадоксальные формы "красного империализма", научившегося уже — не хуже Пуанкаре! — щеголять пышной словесностью "пафоса обороны"... При современных условиях "воля к мощи", воля к расширению (хотя бы "понимаемому духовно") — по-прежнему является признанием государственного здоровья, национального полнокровия. Разумеется, эта "воля" должна контролироваться "разумом", воплощаться в осмысленные формы и умеряться трезвым сознанием собственных возможностей...

И, быть может, именно здесь, "на берегах Великого океана", разительнее, чем где-либо, ощущается величие нынешнего "империализма", самодовлеющей культурной мощи великой нации, великого государства: — воистину, ведь словно вся Азия пронизана английским языком, и в захолустнейших углах, в мире Желтого Дракона, то и дело обдает удивленного туриста дыхание англо-саксонской вселенской экспансии. "Мир становится английским" — с невольной горечью вспоминается тогда горделивая формула Крэмба...

Как мыслящие люди, мы должны, конечно, размышлять о перспективах будущих столетий, иметь их в виду как "регулятивный принцип",<<52>> — но как практические деятели, люди известной эпохи и граждане своей страны, мы обязаны заботиться и об очередных задачах дня. Тем более, что фальшь наивных теорий прогресса, самоуверенно предопределяющих и его цель, и весь его путь, — в настоящее время достаточно разоблачена. Расплываясь в безбрежных заданиях, мы не приближаем к себе "далекую цель", а безнадежно отдаляем ее от себя. "Идя без оглядки вперед, можно затесаться, как Наполеон, в Москву и погибнуть, отступая от нее, не доходя даже до Березины" (Герцен — "К старому товарищу"). Вот почему нам не должны быть страшны упреки в "старомодности", обильно расточаемые мечтателями, не только оценивающими современность под знаком столетий, но и хотящими втиснуть отвлеченную задачу столетий в рамки текущих лет, и потому грезы лозунгов принимающими за осуществленную действительность.

Не станем отрицать, что сейчас люди нашей формации переживают известную трагедию. Согласимся также, что это не трагедия изгнания только, но и трагедия сознания. Но, по-видимому, это — трагедия здорового сознания в условиях выздоравливающей, но все еще больной действительности. Не будем же в угоду бредовым, хотя и вещим, снам уродовать наше нормальное сознание. Не будем "смешивать грани", тем более, что теперь, когда революционные громы уже отзвучали и шумят разве лишь революционные фанфары — жизнь сама производит неумолимый отбор исторических "граней" и вводит в русла политические потоки...

Перед Россией — великая задача духовного самосознания. Не только в сфере техники, "цивилизации", внешнего государственного устроения должна она "обрести себя", но и в царстве духа, в мире "культуры". Как бы не относиться к импрессионистской системе Шпенглера, — много из того, что он говорит о "душах культур", заслуживает самого пристального внимания.

Тем знаменательнее его оценка России как самостоятельного культурного мира, таящего в глубине души своей источник новых откровений духа, новых духовных ценностей. "Русский дух, — уверен Шпенглер, — знаменует собою обетование грядущей культуры, между тем как вечерние тени на Западе становятся все длиннее". Шпенглер предвидит даже, что русский народ даст миру новую религию, "третью из числа богатых возможностей, заложенных в христианстве"...

Эти настроения модного западного философа-публициста, как известно, во многом совпадают с интуициями ряда наших национальных мыслителей и даже нашего великого национального писателя — Достоевского. Россия должна духовно воскреснуть — вернее, духовно родиться. "Я верил и верю, — предвосхищает К.Леонтьев идею Шпенглера, — что Россия, имеющая стать во главе какой-то ново-восточной государственности, должна дать миру и новую культуру (курсив Леонтьева), заменить этой новой славяно-восточной цивилизацией отходящую цивилизацию Романо-Германской Европы ("Восток, Россия и Славянство). Если не считать чисто терминологического разноречия (различие в определении слова "цивилизация"), Леонтьев здесь в точности формулирует современные "русские" интуиции Шпенглера.

По-видимому, именно теперь наступает время подлинного и глубокого духовного "самоопределения" России и русского народа. И, мучительно всматриваясь вокруг, невольно спрашиваешь себя — нет ли какой-либо связи между этим чаемым "самоопределением" и знакомой уже нам проблемой "новой религии, под знаком которой встает новый век, с новым государством, с новой культурой"...

Теперь-или никогда?..

Нам, людям кризиса, живущим "в густом чаду пожара", в "испепеляющие годы — безумья ль в них, надежды ль весть?" — нам не дано проникнуть до конца в таинство национального самоопределения. Но мы ощущаем его высшую необходимость и даже, быть может, на нашем поколении лежит долг заложить его фундамент. Не даром же, в самом деле, призваны мы на пир богов...

Первый акт исторического самоопределения нынешней России — всенародный бунт, великое отрицание. Размах этого отрицания прозорливо предвидели наши лучшие люди — Пушкин, Достоевский. Никогда русский бунт, всецело восторжествовавший, не мог остановиться на "умеренной оппозиции", на заранее заповедной черте, — он должен был оказаться именно таким, каким мы его видели, безграничным по содержанию и универсальным по форме. Он не мог удовлетвориться сменой формы власти, — он объявил войну историческим ценностям человечества: государству, праву, социальной иерархии... Но он не мог остановиться и на этих ступенях протеста, — за штурмом истории ("клячу-историю загоним!") он бросился на штурм самого неба: самый последний и самый страшный бунт, гениально запечатленный прозрениями Достоевского.

Но иначе и быть не могло. Если воистину суждено России "познать себя" и, ощутив положительный смысл своего всемирно-исторического бытия, выразить его в некоем "слове", — то разве не должно это слово быть прежде всего горящим и сжигающим, "жгущим сердца людей"? Сила отрицания и ненависти — нередко ручательство мощи духовного организма. Только бы в конечном итоге победила положительная идея. Муки бунта — неизбежная Немезида, школа испытаний — искупительная жертва.

Эти огненные муки —
Только верные поруки
Силы бытия!

(Вл. Соловьев)

Впрочем, воздержимся от лирики в сфере этой основоположной и ответственнейшей проблемы нашего национального бытия и национального сознания. Ограничимся пока лишь указанием на самою проблему, на ее закономерность, на ее насущность. И недаром в настоящее время она все чаще и острее выдвигается на первый план. Не должно затемнять или замалчивать ее поверхностными обличениями ее мнимой "старомодности".

 

13-й Съезд<<53>>

 

Протоколы 13 съезда компартии теперь до нас дошли, и можно по первоисточнику составить себе впечатление о нынешнем правительственном курсе в России.

Зиновьев не без основания взял эпиграфом своего политического доклада съезду стишок какого-то пролетарского поэта:

Медленно, грозно и веско
Кто-то шум прервал:
 — В съездовской повестке, братцы, провал.
Политотчет ЦК читает не Ленин!

Да, Ленина не было. И сколько ни говорили о том, что его индивидуальный ум с успехом заменяется "коллективным разумом" партии, в протоколах съезда следы такой замены трудно различимы для невооруженного глаза. Ленин был не только теоретик, но и поэт, художник, гений революции: революция ведь не только наука, но и искусство. А где искусство, там непременно и частичка "Божьей милости", кроме учености, школы, расчета. И если ученость, школа и расчет — вещи заменимые, то вот это вдохновение, это "чутье", эта "Божья милость" — всегда чрезвычайно индивидуальны. Велика пушкинская школа в поэзии, но разве заменила она одного Пушкина? Обширна наполеоновская школа в стратегии, — но заменим ли ею Наполеон?

Теперь по существу.

Лейтмотивом съезда была тема нэпа. Это понятно, и иначе быть не могло. За три года успели проявиться неизбежные экономические и социальные последствия отступления 21 года. В хозяйстве советская организация оказалась лицом к лицу с развязанными "стихийными силами". Именно они, эти приспущенные на волю стихийные силы, остановили хозяйственную разруху страны и создали условия для ее возрождения. Страна вздохнула лишь тогда, когда военный коммунизм приказал всерьез и надолго жить.

Протекшие три года, таким образом, ясно подчеркнули благотворность нэпа. В нынешнем году благодаря общему оздоровлению государственной экономики правительству удалось даже успешно провести финансовую реформу и создать устойчивый денежный знак. Предпосылки дальнейшего улучшения налицо, причем очередная задача — облегчение жизни широких масс населения, нищетой которых приходилось окупать достижение первых условий экономического подъема.

Однако известные опасности, заложенные в недрах нэпа, начали беспокоить правящую партию, лишенную своего твердого, смелого руководителя. Изощренная в социологических выходках марксистского стиля, она с тревогой присматривается к процессам, идущим в стране. И ей уже мерещатся полчища новых буржуев, затопляющие все командные высоты пролетарского государства. Пока не поздно, нужно парализовать рост частного капитала, захватившего более двух третей торговли в стране. "Осади назад: ты слишком вырос!" — кричит ему Зиновьев. И начинается по всему фронту довольно беспорядочная, суетливая атака на частный капитал.

Увы, при современных условиях это атака на жизнь, на возрождение, на червонец. И невольно рождается вопрос: не слишком ли много нервности проявили вожди, бросая боевые лозунги? Верно ли, что уже наступил момент, когда пути советской власти и элементов нэпа расходятся резко врозь?

Видно было, что на съезде лидеры стремились все-таки предохранить партию от чересчур прямолинейных выводов. Конечно, о конце нэпа не может быть и речи. Когда неугомонный Ларин заикнулся об "условном нэпе", и Каменев, и Зиновьев поспешили с решительной отповедью. "Нечего играть в прятки, — прикрикнул Зиновьев. — Отказаться от нэпа мы сейчас не можем. Слова об условном нэпе есть безусловная ошибка". И Каменев, в свою очередь, подтвердил: "ленинскую экономическую политику заменить ларинской экономической политикой мы отнюдь не собираемся". Досадливая реплика Рыкова с упоминанием имени черта уже облетела через "Роста" все газеты. В самом деле, "какой, к черту, конец нэпа", когда столько прорех и печалей на хозяйственном фронте?..

Так в чем же дело? Получается порочный круг: нужно бы "осадить" частный капитал, а это значит зарезать курицу, несущую государству золотые... или, скажем, червонные яйца: разведешь капиталистических кур, — пожалуй, поклюют чахлые социалистические побеги, взращиваемые на неблагодарной российской почве заботливой советской рукой. Как же тут быть?

Съезд нашел теоретически правильный выход из этого основного противоречия советской действительности: нужно побить частный капитал в "честном" бою, вытесняя его повсюду государственным и кооперативным. Не мерами репрессии, а путем экономических усилий государства нужно укротить нового буржуя. По заветам Ленина коммунистам "нужно учиться торговать". Задание ясно: "умение торговать заключается в данный момент в том, чтобы заместить частный капитал во всех областях, не сокращая торгового оборота" (Каменев). Нужно вытеснить капиталиста, но при этом "вопрос в том, чтобы мы не деградировали в хозяйственном развитии и чтобы не стояли на месте" (Зиновьев). И практический вывод: "кооперация должна бескровным путем завоевать рынок". И лозунг: "бомбардируй новую буржуазию из-за прилавка рабочего кооператива".

Теоретически верно. Но не только ли теоретически? Конечно, было бы прекрасно, если б государству удалось без помощи частного рынка, или с минимальной его помощью, вести народное хозяйство.<<54>> Но статочное ли это дело?

Ведь и за эти три года "честная" война с торговым частным капиталом велась достаточно старательно. Однако результаты ее жалки: "задача овладения рынком оказалась нам еще не под силу" и "неприспособленность кооперации и того административного аппарата, который призван в виде Комвнуторга к решительной борьбе с частным капиталом тоже выяснилась в достаточной мере" (Каменев, "Экон. Жизнь", 13 апреля).

Читайте в советских газетах очерки современного советского быта и вы с горечью убедитесь, что ставка на кооперацию явно рискует оказаться гнилой, подобно товару, сбываемому в деревенских кооперативах по всему пространству Руси. Еще недавно приводилась в газетах прелестная бытовая сценка. В какой-то деревне, осчастливленной кооперативом, беседуют местный частный торговец и тощий кооператор. Беседа быстро выясняет преимущества частного товара перед кооперативной завалью (мельхиоровые блюда, парфюмерия, подушки, густо напитанные духом испортившейся свинины) и заканчивается обменом колоритных реплик.

- Конечно, ваше дело такое... себекармановое...

- А ты что, — государству брюхо растишь?..

Трудно найти лучшую формулу спора. И где основания ожидать, что после 13 съезда кооперация начнет более успешно "растить брюхо государству", чем это она делала до него?

Победа частного капитала коренится глубоко в русских условиях. Нужны очень большие сроки, чтобы государство смогло успешно противопоставить "себекармановой" торговле свой собственный торговый аппарат. Общими усилиями следует стремиться сократить эти сроки, и беспартийная интеллигенция, спецы должны тут не за страх, а за совесть помогать правящей партии.

Но борьба с частным капиталом не будет пагубно отражаться на благополучии государства только в том случае, если она не примет форм правительственной репрессии. Искусственными мерами торговлю легко убить, но толку в этом не окажется ни грана. И когда в настоящее время читаешь в газетах торжествующие телеграммы отовсюду, как "закрывается частная торговля, не будучи в силах выдержать конкуренцию с кооперацией", — мучительно вспоминаются столь же торжествующие телеграммы 20 года об успехах пресловутых "субботников" или "трудармий" Троцкого и великих количествах запаханных ими десятин. Дутые победы ни гроша не стоящие успехи!..

Бросив лозунг борьбы с частной торговлей и указав теоретически правильный способ этой борьбы, 13 съезд поставил, однако, перед госорганами практически неисполнимую задачу (или выполнимую в течение десятилетий). И практика везде пошла по линии наименьшего сопротивления: частный торговый аппарат стали душить не "бескровно", не экономической конкуренцией, а в порядке административном. Предостерегающие слова лидеров о бережном, осторожном отношении к частному капиталу были поняты — правильно или нет? — в смысле классического наставления Годунова Клешнину о мамке царевича Дмитрия:

- Скажи, чтобы она царевича блюла...

Страна, несомненно, стоит перед угрозой той "деградации" или, по крайней мере, "остановки" своего хозяйственного развития, которых столь справедливо боится Зиновьев. Если соответствующие мамки и дядьки с характерным для них усердием перережут горло частному торговому аппарату, не имея чего предъявить ему взамен, — прощай червонец и экономический подъем. Страна окажется обреченной на затяжное полуголодное существование, а "смычка" с деревней вступит в полосу новых испытаний. Отсюда понятны тревожные статьи "Экон. Жизни" и органа профсоюзов "Труда". Понятно, почему хозяйственники дают советы умеренности и благоразумия. Будем надеяться, что их послушают вовремя.

Центр, судя по всему, чересчур переоценил опасность "новой буржуазии". В настоящее время она вовсе не так опасна и поводов для торопливости и нервничанья не подает. Она должна быть использована сполна — и обезвреживать ее нужно не механическими, а органическими мерами, рассчитанными на долгий срок. Иначе советская государственность не окрепнет настолько, чтобы ей оказалось по плечу выполнение исторических ее заданий.

Не только, таким образом, с точки зрения национально-государственной, но и под углом интернационально-революционной расценки, — категорический императив, предписывающий всемерно укреплять экономическую мощь Советского Союза (России), остается безусловно в силе. Не устарели ничуть слова Ленина на 10 съезде:

"Что такое свобода оборота? Это свобода торговли, а свобода торговли — это назад к капитализму. Мы находимся в условиях такого обнищания, переутомления и истощения главных производительных сил крестьян и рабочих, что этому основному соображению, — во что бы то ни стало увеличить количество продуктов — приходится на время подчинить все".

Вот прямая, смелая, мудрая постановка вопроса. Никаких двусмысленностей, шатаний, никаких эковоков. Дан содержательный лозунг, определяющий собою очередной этап. Поневоле вместе с Зиновьевым вспомнишь пролетарского поэта и его досаду, что ныне:

- Политотчет ЦК читает не Ленин!..

 

 

Семь лет<<55>>

(Фрагменты юбилейных размышлений)

 

Недавно в беседе с одним из видных нынешних московских спецов, человеком большой, благородной интеллигентности и горячо преданным своей работе, ему прежде всего был задан естественный для нас, нетерпеливый "общий" вопрос:

- Ну, скажите, как же Вы все-таки определите основное содержание этого изумительного семилетия?

Он ответил раздумчиво, просто и задушевно, после короткой паузы:

- Основное содержание?.. По-моему, оно в том, что Цека стал на семь лет старше за это семилетие...

Хороший, выразительный ответ. Его тавтология отнюдь не тавтологична. Он чреват углубленною мыслью, и сегодня, в день юбилея, особенно хочется его вспомнить, обдумать, развить...

Да, семь лет. И каких! Если в 1795 Буасси д'Англа имел право воскликнуть:

- Мы прожили шесть столетий в течение шести лет!

- то разве теперешний Цека не может повторить этого восклицания с поправкой на лишний год-столетие?

И еще с одной очень важной поправкой:

Те шесть лет великой французской революции были годами бурных перемен власти, переворотов, последовательной смены разнохарактерных конституций. Падение монархии, падение Жиронды, падение Робеспьера: эра перманентных "падений"... Наше семилетие, напротив, — упорное "стояние", настойчивая жизнь единой государственной системы, единой партии, единой власти. Там — ни король, ни Верньо, ни Робеспьер, ни Директория не успели "постареть на шесть лет". У нас Цека — состарится вот уже на семь.

Семь лет власти, борьбы, разочарований, побед. Семь лет сплошного напряженного опыта. От власти уже перестает кружиться голова, борьба, не сломив, закалила, разочарования рождают трезвость, победы — уверенность в себе. В прошлом — детская заносчивость, юношеский энтузиазм. В прошлом — пьяная поэзия бунта, перчатки фактам, жизни, истории. В прошлом все это... Стало серее, но зато тверже, зрелее, солиднее: —

Привычка — душа держав...

В 917-18 — собственными торпедами топили черноморский флот, злорадно истребляли золотой рубль как буржуазный предрассудок, выстукивали чичеренскую брань по радио "всем", эффектными жестами дарили соседям области и провинции, "не глядя" подписывали отказ от Батума, Карса — и чего еще?

В 924 — до изнеможения торгуются из-за лишнего процента нефтяных доходов на Сахалине, из-за контролера на КВжд, из-за "престижа" на Унтер-ден-Линден'е, стучат по радио чичеренские любезности "дружественным державам", любовно лелеют каждую новую миноноску, каждый воздушный корабль, копят копейками золотые червонцы...

Скептики напыщенно спросят — стоило ли тогда сеять великие потрясения?

Боже, что может быть наивнее скептиков?..

Прислушаемся лучше к той мудрой всепримиренности, с которой умел к такого рода явлениям подходить старый Карлейль:

- Не страшитесь санкюлотизма, признайте его за то, что он есть, — за ужасный и неизбежный конец многого и за чудесное начало многого... Революция — вещь, на которую нельзя наложить руку или держать под замком, заперев ее на ключ; она во всех людях, невидимая, неосязаемая, и тем не менее никакой черный Азраил с крыльями, распростертыми над половиной континента, все сметающий своим мечом от моря до моря, не мог бы быть более подлинной действительностью...

 

"Ужасный и неизбежный конец многого и чудесное начало многого". Прекрасная формула. Конец доступен нашему сознанию и, следовательно, мы обязаны его осознать. Начало всегда таит в себе много иррационального: его скорее можно ощущать, нежели сознавать.

Конец России Тургенева, Гончарова, России Чехова. Но также и России Белинского, Михайловского, Керенских, Родичевых. Кончена дворянская Россия, но спета песнь и "оппозиции, как мировоззрения", кокетничанья радикализмом, "аннибаловых клятв", игры в "общественность" и парламентские бирюльки, превращенные в самоцель. Вместо всего этого привольно гуляет по бескрайним русским равнинам доселе дремавший лозунг Конст. Леонтьева:

- Нужно властвовать беззастенчиво!

Пришли новые времена, суровые времена, и умный Шульгин недаром недавно в своем ехидном ответе Милюкову пишет о "милитаризации политических сил", о правящей партии как "армии в сюртуках". Да, эти семь лет заставили многому научиться и многое забыть. И прежде всего — они родили новое политическое сознание.

За границей, в эмиграции, еще сохранились люди-мумии, люди-консервы. Здесь замаринованный либерал, там заспиртованный монархист, пробальзамированный "народник", перемороженный "демократ". И каждый из них самодовольно мнит себя "оставшимся на своем посту"..., перенеся лишь соответствующие "посты" в Белград, Прагу, Париж, Шанхай. И всем им чудится, что Россия не жила эти годы. В одном курсе некоего почтенного профессора-юриста, написанном в Сербии, прямо так и сказано, что предметом его изложения является "наше дореволюционное право, от которого с восстановлением государственного и правового порядка в России будет отправляться дальнейшее эволюционное развитие нашего отечества". А сейчас, значит, просто — провал, пауза, небытие, ничто! Сами перестав жить, оторвавшись от жизненных, родных корней, остановив свои карманные и мозговые часы кто на феврале, а кто на 25 октября 1917, — эти люди уверены, что перестала с той поры жить родина, а не они. И если "оттуда" им говорят, что за это время пережито не семь лет, а семь столетий — они все равно не понимают, и еще жарче распаляются, задорнее ворчат: роковой эгоцентризм стариков, обличенный поэтом:

И старческой любви позорней
Сварливый старческий задор!

Допустим, впрочем, что старики сами по себе весьма привлекательны. Но у них есть один очевидный минус: они имеют свойство скоро вымирать. Нужды нет, что они "не сдаются", — существенно, что "умирают". А ведь за эти семь лет "там" подросло целое поколение. Подросло без "ятя" не только в орфографии, но и в политике, государственности, всей атмосфере. Новое поколение в новых условиях, жестких, буревых, драматичных, но ведь новых же, новых: вдумайтесь в этот факт и поймите, наконец, что худо ли, хорошо ли, — мы действительно переживаем "неизбежный конец многого"...

Ну, а дальше?... Вернемся к исходному пункту. "Цека стал на семь лет старше". Конечно, это много значит, многое предопределяет. Цека — военно-политический штаб русской революции. Он — подлинная власть, ведущая страну, правящая страной. Разумеется, им не исчерпывается страна и всей огромной тяжестью давит на него. Но при наличной системе, прежде всего именно к штабу, к волевому, действенному центру приковывается взгляд.

Еще из Шульгина, с того берега: "Партия коммунистов побеждает потому, что усвоила истину: плетью обуха не перешибешь. Являясь армией в сюртуках, она бросает себя на фронты политический, национальный, социальный, но никогда не утрачивает своей военной сущности. Решение сверху побежит по нитям милитаризованной организации и будет безоговорочно исполнено низами. Пока этот лозунг действует, она будет стоять".

Таково свидетельство противника, одного из немногих, умеющих наблюдать. Страна, взнузданная на дыбы, затем приучена к дисциплине. Если даже высококровные земцы, чистейшие интеллигенты, с молоком матери всасывавшие в кровь свою наследственный "дух укоризны", теперь становятся отличными и преданными делу спецами, — это не случайность, это симптом!

Исчез, испарился "враждебный государству дух". Во всем народе, обновленном бурею, но и уставшим от нее, пробуждена воля к миру, к труду, к повиновению. Страна готова к нормальной жизни. Страна психологически выздоровела.

Но этого еще мало. Дело не только в методах власти, но и в ее целях, ее содержании. На очереди материальное, экономическое выздоровление русского государства. Оно тоже происходит, но, конечно, медленнее. Помимо внешних трудностей, обусловленных разорением страны, не все его правовые предпосылки окончательно созрели. В частности, последний год протек под знаком своеобразного рецидива "левых" настроений в правящей партии. 12-й съезд уже явственно их обнаружил. 13-й целиком попал в их плен. Сложные причины их породили. Непреложная логика жизни, нужно думать, их трансформирует. Есть признаки, что их трансформация уже началась: их вредные результаты очевидно успели проявиться. Подождем 14-й съезд...<<56>>

Уродливости нэпа, исторически, как временное явление, неизбежные. Внутрипартийные отношения, характеризуемые тем, что стоящий непосредственно у власти Цека "умнеет" более быстрым темпом, нежели широкие партийные массы (а это не совсем безопасно, особенно при отсутствии Ленина). Соображения, вытекающие из основной ориентации на международное рабочее движение. — Все эти обстоятельства осложняют процесс, делают его неровным, волнистым, зигзагообразным. К объективным факторам присоединяются субъективные. Наивно было бы ожидать, что пресловутый "спуск на тормозах" будет обходиться без рытвин, толчков, остановок: их нужно посильно изобличать в сфере конкретной политики, но не следует из-за них впадать в уныние. Это ведь не шоссейные германские дороги, подобные паркету: это родная целина, это "кручи, задебренные лесом"...

Но неизбежное совершается. Годы берут свое, ошибки исправляют и поучают. Перерождение страны вступает в более спокойную, длительную фазу. Пусть всемирно-исторические цели правящего Цека остаются в принципе неизменными. Но, "становясь старше", он уже реально познал тяжесть шапки Мономаха и волей-неволей приспосабливает к ней свою голову, дабы не согнуться под ее грузом. Русская революция преобразила Россию и мощно приобщила ее к актуальнейшим международным процессам современности. Но, в свою очередь, и Россия властно запечатлевает свой лик на стихии интернационистской революции. Начав проповедью немедленного всероссийского пожара, Ленин кончил заветом всемерного поощрения национально-революционных движений азиатского мира, парадоксальным апофеозомусская революция преобраиа Россию Русская революция "туркестанскому социализму". Дальней обходной атакой через Восток, мечтая сокрушить все тот же Карфаген капиталистического Запада, отодвинул он конечную цель в бесконечность, а средства ее достижения объективно превратил в цель.<<57>> Так в революционной идеологии, в этом дерзновенном, специфически ориентальном истолковании западного марксизма, неожиданно и причудливо обретает Россия свою исконную историческую миссию "Евразии". "По старому" она оказалась не в силах ее осуществить. Осуществит ли "по новому"?... Семь лет словно и впрямь насыщены семью столетиями.

Вот почему с каждым нашим новым революционным юбилеем пристальный взор вправо все тверже, все увереннее прозревает в драматической и тяжкой революционной судьбе не только "ужасный и неизбежный конец многого", но также и "чудесное начало многого", и прежде всего — образ желанного и славного будущего, уготованного историей России и русскому народу.

 

Основной вопрос<<58>>

 

Советские газеты последнего времени приносят нам вести о любопытных, глубоко знаменательных процессах, вершающихся в нынешней русской жизни. Нам, за рубежом, следует особенно тщательно прислушиваться к этим вестям, непредвзято вдумываться в их смысл. Страшнее всего — оторваться от родины, перестать ее понимать.

Советская пресса живо отражает огромную и напряженную общегосударственную работу, проводящуюся в стране. Конечно, работа это в свою очередь есть не что иное, как отражение общенародных запросов, тенденций потребностей. Народ давит на власть. Постоянно приходится вспоминать известное признание Ленина на 11 съезде:

- В народной массе мы все же капля в море, и мы можем управлять только тогда, когда правильно выражаем то, что народ сознает.

Правда, не всегда коммунисты в достаточной мере послушно следуют этому мудрому завещанию учителя. Но зато они с нарочитой остротой заставляют о себе вспомнить именно тогда, когда его нарушают...

В ряду основных проблем сезона самая основная, несомненно, — крестьянская политика советской власти. В ней центр современной русской действительности.

Крестьянские настроения стали снова внушать тревогу. Помни о крестьянстве! — дает очередной ударный лозунг Зиновьев. И это уже не лишнее повторение заезженных, запылившихся слов о "смычке", произносимых в порядке обыденных, штампованных канонов. Это — свежий крик об опасности. Это — предупреждение. Это — "берегись"!

Последние полтора года, начиная с 12 съезда, прошли, как известно, под знаком искусственного "полевения" власти (вне полевения страны). Кривая революции, фатально снижавшаяся, дала снова "взлет", подобно памятному "фруктидору" революционной Франции. Теперь, по-видимому, мы присутствуем при начале закономерной ликвидации этого позднего взлета. Идет новая волна здравого смысла, гонимая мощным дыханием необъятной крестьянской стихии.

Грузинское восстание дало внешний толчок для плодотворного анализа положения. Заставило задуматься способных думать. Симптоматично признание Сталина о крестьянской подоплеке этого восстания. "То же может случиться и по всему Союзу, если не примем мер". Значит, надо принимать меры. Значит, на очереди — реальные шаги, направленные к устранению опасности.

Есть еще признак ее наличия. По стране разнеслась эпидемия убийств "селькоров". Редко проходит день без соответствующей печальной телеграммы оттуда или отсюда. Было бы, конечно, рекордом наивности удовлетворяться по этому печальному поводу ультра-официальными версиями на тему "кулаки гадят", по примеру "англичанки" доброго старого времени. И советские верхи, судя по отзывам прессы, достаточно трезвы, чтобы уразуметь корень опасности. Налицо недовольство деревни. Оно должно было произойти и оно происходит на наших глазах.

Калинин очень хорошо отчитал неисправимого Ларина с его доктринерской и близорукой теорией "кулаков", очень уместно предупредил, "чтобы этим словом не играли, не шутили, чтобы не дразнили этим словом людей, которые ничего общего с кулаком не имеют". Шутки и впрямь плохи, когда партии с социалистической идеологией приходится строить государство "в отсталой, разоренной крестьянской стране с колоссальным преобладанием крестьянства, да еще в капиталистическом окружении" (Бухарин). Дело тут не в мифическом "кулаке", а, разумеется, в "мелком хозяйчике", т.е. в подавляющем большинстве крестьянства, а значит и в подавляющем большинстве населения России.

И вот, если в прошлом году сверху больше слышались самодовольные понукания "фруктидорского" стиля, то теперь официальные выступления вождей пестрят, напротив, настойчивыми "одергиваниями", разумными указаниями и советами. Рыков недавно счел даже полезным пролить ушат холодной воды на хилую баловницу недавней советской моды — кооперацию. Этот целебный ушат предсовнаркома может, пожалуй, стать своего рода экономической ласточкой, хотя и не делающей весны, но ее предвещающей.

Вдумываясь в нынешние грузинские и селькорские предупреждения по адресу власти, нельзя не прийти к выводу, что, согласно их значению и внутреннему смыслу, они несколько отличны от кронштадского предупреждения 21 года, столь замечательно усвоенного Лениным. Тогда весь "гвоздь" был исключительно в экономике. Теперь такой безжалостной остроты экономического кризиса, какая наблюдалась в эпоху военного коммунизма, деревня не ощущает. Но зато теперь обострились проблемы управления. Крестьянам нужна не только рациональная экономика, но и доброкачественная политика. В деревне пробуждается самодеятельность, и советский местный аппарат часто стоит не на высоте предъявляемых к нему требований. Сталин откровенно разъяснил, что грузинское восстание было особенно интенсивно как раз в районах, наиболее густо усеянных коммунистами.

Эта сторона вопроса уже учтена правящими верхами. Очевидно, необходимо "оживить советы на местах". Чисто партийные советы не удовлетворяют своему назначению. Нужно решительно отграничить советский аппарат от партийного и, главное, расширить базу власти привлечением непартийных элементов в советские органы. Именно так и ставится вопрос Зиновьевым.

"Пришла пора, — заявляет он, — гораздо смелей, чем до сих пор, привлечь в советы беспартийных тружеников. Бояться этого могут только самые заскорузлые люди, не видящие тех процессов, которые происходят в нашей стране".

И неустанно повторяет в Ленинграде и в Москве, в печати и на митингах:

- Будем гораздо больше привлекать беспартийных крестьян и внимательно прислушиваться к их голосу... Еще и еще раз: оживить советы на местах во что бы то ни стало! Нельзя скрывать от себя того факта, что до сих пор задача эта разрешена не была...

Конечно, устами Зиновьева тут говорит весь Цека. Опасность замечена и, как видно, уже принимаются конкретные шаги к ее устранению. От их решительности и твердости многое будет зависеть. Железной воле Ленина удалось в свое время парализовать угрозу Кронштадта. Нет оснований не верить, что и теперь за словами власти последуют реальные дела. Слова без дел были бы не менее мертвы, нежели деревенские советы без непартийных крестьян.

Интересно подчеркнуть, что на этот раз "эволюция системы" не ограничивается уже чисто экономической сферой, а принимает и некоторый политический колорит. Воссоздается выборная "мелкая земская единица" в рамках советской организации. Несомненно, это новый шаг вперед, это "нормализация", повелительно диктуемая жизнью. С напряженным и сочувственным вниманием мы будем следить за развитием этого знаменательного процесса.

Итак, крестьянский вопрос сейчас опять и опять — в центре событий. И есть достаточно оснований утверждать, что связанные с его обострением злорадные ожидания всевозможных врагов Советской России лопнут в 1001 раз, и предрешенный историей факт всестороннего воссоздания страны на основе прочного крестьянского хозяйства окажется осуществленным мирным, эволюционным путем, без новых ненужных потрясений и в общих категориях порядка, созданного великим революционным переломом.

 

Сменовехизм<<59>>

 

Сменовехизм...

Я не люблю этого термина и неповинен в нем. Он был выдвинут моими европейскими друзьями и вскоре прочно привился и в эмиграции, и в России. Теперь он стал этикеткой, которую бесполезно пытаться сорвать или подправить. Бог с ней, — пусть остается!..

Ленин на 11 съезде проницательно отделил подлинное зерно этого политического течения от его шелухи, густо и скороспело красившейся в коммунистические цвета. Помню, один из лидеров европейского сменовехизма на мои усиленные предостережения и упорные призывы заботливее хранить идеологическую самостоятельность нашей позиции, ответил мне красноречивой апологией "мимикрии, этого исконного оружия слабых".

С тех пор и в прессе стали поговаривать о "левом" и "правом" крыльях сменовеховства. Но ведь "мимикрия" — это тактика (на мой личный взгляд, в данном случае очень плохая), а не идеология. Идеологический же смысл течения оставался и остается поныне единым и целостным. Лучше всего он выражен нашей пражской книжкой. Появившийся же вслед за нею парижский журнал, а затем, еще более, берлинская газета в угоду мнимо тактических соображений лишь затемнили его истинный облик. Это был уже, по меткому замечанию Лежнева, не что иное, как "размен вех"...

За последнее время в местной прессе оживился вопрос о природе сменовехизма. Коммунистическая "Трибуна" напомнила ленинский о нас отзыв на 11 съезде, сопроводив его рядом собственных комментариев. Проблески некоторых новых мотивов в хозяйственной политике советского правительства, естественно, ставят в порядок дня старый вопрос о постепенной, неизбежной и разумной трансформации революционной системы.

Советская пресса официально уже давно считает этот "сменовеховский" вопрос решенным в отрицательном смысле: никакой, мол, трансформации или, Боже упаси, "эволюции" нет и быть не может!.. Но если пристальнее вглядеться в самою эту прессу, — нетрудно заметить, что под официальными формулами кроются следы более искренних признаний.

Не будем цитировать Троцкого и троцкистов с их знаменитым возгласом о "перерождении кадров": кандидат в "русские Дантоны" ныне, по-видимому, достаточно фундаментально взят под подозрение, на манер падшего ангела, правоверной церковью большевизма. Но нельзя пройти мимо огромного множества предупреждений, раздающихся из уст, неоспоримо безгрешных.

"Мелкобуржуазная стихия на нас давит" — ведь это, в сущности, лейтмотив современных констатирований. "Под различными ярлыками мелкобуржуазные уклоны просачиваются в нашу партию" — это стало трюизмом. И каждый внутрипартийный оттенок мысли считает своим долгом упрекнуть другие оттенки именно в "перерождении", именно в "мелкобуржуазном уклонизме". И какой грех теперь распространеннее среди коммунистов, нежели "обволакивание" и "хозобрастание"?..

Следовательно, вопрос о трансформации партийного лика и советской политики отнюдь не устарел. Скорее, напротив.

 

Однако даже и не эта сторона дела представляется объективно интересной. Пусть партия внутренно осталась пролетарски чиста, как кристалл, — но непреклонные условия жизни заставляют ее лавировать, "маневрировать", приспосабливаться, — словом, трансформировать свою политику.

Не буду повторять нашей старой подробно развитой аргументации, подтверждающей глубокое и плодотворное "поумнение" (термин Троцкого) коммунистского "Цека" за истекшие семь лет. Лучше попробую вкратце обрисовать подлинную сменовеховскую позицию в связи с теперешней ситуацией и упреками слева, против нас направленными.

Нас называют отразителями настроений мелкой буржуазии. Не будучи правоверными марксистами, мы отвергаем и соответствующие схемы, поскольку они чрезвычайно упрощают и, следовательно, искажают действительность. Вопрос идет не об интересах того или иного класса, а о благе всей страны в целом. Если бы при наличных условиях экономически целесообразнейшим было коммунистическое хозяйствование, против него интеллигенция и не подумала бы возражать. Отнюдь, таким образом, неправильно связывать сменовеховскую интеллигенцию с каким-либо определенным "классом".

Но с этой оговоркой мы готовы признать, что в мелкобуржуазной стране, каковою является теперешняя Россия, только то правительство будет воистину прочно, которое реально удовлетворит хозяйственные запросы мелкой буржуазии, т.е. в первую очередь крестьянство. Это ведь понимают и сами коммунисты. Но, понимая это, после ухода Ленина они проявляют известную робость в осуществлении взятого их вождем курса, некоторую медлительность, некоторые колебания.

Применительно к данному периоду времени Ленин был, если хотите, прав, утверждая, что "сменовеховец выражает настроение тысяч и десятков тысяч всяких буржуев, или советских служащих, участников нашей нэп". Прибавим лишь, во-первых, что мелких буржуев в России не десятки тысяч, а десятки миллионов, и, во-вторых, что если "буржуи", приветствуя сменовеховцев, быть может, заботятся больше о своих непосредственных материальных интересах, то "советские служащие" исходят в своих взглядах из общепатриотических, национальных соображений по преимуществу. Так было, так есть до сих пор, вопреки неожиданному уверению местной "Трибуны", что за эти годы русская интеллигенция перешла от "сменовеховства" к заправскому большевизму.

Интеллигенция Советской России в подавляющей массе своей лояльна по отношению к власти. Но было бы, кончено, недопустимой для коммуниста наивностью расценивать эту лояльность как стопроцентное усвоение принципов компартии. Наиболее вдумчивые и трезвые коммунисты отлично знают цену тем "примазавшимся" интеллигентам, которые кстати и некстати спешат выразить свое "полное сочувствие" последнему правительственному распоряжению, а то даже, при случае, и "перелевить" представителей власти. Огромная же интеллигентская масса лояльна именно по сменовеховски (в истинном, не искаженном "мимикрией" смысле этого термина), а не по-коммунистически.<<60>> И кличка "буржуй" в ее сознании вовсе не является каким-то жупелом, чем-то непременно порочащим и порицательным, равно как и понятие "пролетарий".

Чтобы привести яркий образец такой интеллигентской лояльности, укажем на покойного Н.Н. Кутлера. Вот подлинный, достойный пример честного спеца, делающего ради блага родины свое дело. И при этом совсем не норовящего суетливо перекраситься в пунцовую краску. И таких, как он, много на Руси.

Посильно отражать настроения именно этих кругов мы сочли бы для себя почетной задачей. С полнейшим равнодушием проходим мы мимо злобствующих воплей твердоголовой эмигрантщины, истерически кричащей доселе о "борьбе" с советской властью. Но, будучи искренне готовы к "полезной деятельности", к коей нас призывает "Трибуна", к самой тесной совместной деловой работе с советской властью, мы позволим себе оставаться при собственном взгляде на историческое развитие России, на будущее России, на историческую роль великой русской революции, которую мы "приемлем", но не совсем так, как это полагается по уважаемой "Азбуке коммунизма".

 

Милюков и эсеры тоже хотят быть выразителями интересов русского крестьянства и взглядов русской интеллигенции. Чем же сменовеховцы отличаются от Милюкова?

Они отличаются от Милюкова тем, что отнюдь не добиваются власти. Напрасно слева нас упрекают в тайных симпатиях к Учредилке: это совсем неверное и очень вульгарное понимание нашей идеологии, более всего чуждой фетишизму формальной демократии.

Основная ошибка П.Н. Милюклва и его друзей заключается в том, что они все еще ждут "призыва" со стороны русского мужика и строят свою тактику в соответствии с этим "ожиданием". В своей критике отдельных конкретных мероприятий московского правительства они подчас бывают и правы. Но их основоположный политический вывод ("третья революция"), по нашему крайнему разумению, в корне ложен, зловреден с точки зрения интересов страны.

Милюков сам хочет оформить и удовлетворить домогательства крестьянства, свергнув большевиков, — а мы, сменовеховцы, хотим, чтобы русский мужик получил все, что ему исторически причитается от наличной революционной власти.

Ни о каких антисоветских революциях сейчас не идет и не должна идти речь. Цель и спасение в том, чтобы оздоровление страны было направлено по руслу спокойной и экономной эволюции. Просыпающаяся самодеятельность деревни может быть вполне уложена в рамки советской политической системы. Но выдвинутый нами (см. недавнюю статью Е.Е. Яшнова в "Новостях Жизни") лозунг "свобода труду!" ни в коем случае нельзя считать, по пролетарскому определению "Трибуны", — "интеллигентской брехней". Вне этого лозунга не построить трудового государства. Вне этого лозунга не достичь действительной, а не словесной "смычки" с крестьянством.

Конечно, свобода труда отнюдь не есть "священная свобода частной собственности" во вкусе либеральных концепций 19 века. От этих концепций прочно отказались и западные народы, всерьез перешедшие от государства либерального к "государству культурному", с широким социальным законодательством. Не о воскресении принципов частной собственности и чистого капитализма в их старомодных формах говорим мы — нет, свобода труда в нашем понимании есть не столько "естественное субъективное право", сколько объективно целесообразная "общественная функция".

Чтобы Милюков и эсеры не оказались по-своему правы, т.е. чтобы страна не погрузилась в новый океан неурядиц, руководители советской политики должны чутко учитывать потребности мелкобуржуазной массы народов Советского Союза и, согласно диалектическим урокам учителя, идти навстречу этим потребностям. В настоящий период времени такая тактика внутри страны вполне совместима с осуществлением международно-политических, "всемирно-исторических" заданий СССР.

Если сменовеховцы и впрямь правильно отражают взгляды интеллигентско-спецовских кругов с одной стороны, и настроения инициативных "хозяйственников" города и особенно деревни — с другой, — то ведь из этого явствует, что все "мелкобуржуазные" элементы населения ныне придерживаются именно советской ориентации, а не какой-либо другой. Но, придерживаясь советской ориентации, они, несомненно, ждут от советского правительства не политики зажимов и Нарымов, не сплошных "департаментов препон", а резонного удовлетворения законных своих притязаний на жизнь и работу.

Ждут и — судя по многим признакам — дождутся.

 

Два этюда

I

"Гетерогения целей"<<61>>

 

Философы истории очень хорошо знают этот термин Вундта. Закон гетерогении целей есть несомненный эмпирический закон, подтверждаемый постоянными историческими примерами. Спутанная взаимозависимость между "целью и средством" в различного рода массовых движениях приводит подчас к любопытнейшей исторической диалектике, явственно вскрывает в этих движениях игру "лукавого Разума", для которого "страсти индивидуумов" — не более, чем "дань, которую материя платит идее" (по Гегелю)...

Как часто бывает, что большое историческое движение, ставящее себе большие, отважные цели, в процессе их осуществления задерживается в царстве средств! И объективно получается, что подлинной-то целью, истинным смыслом движения оказываются не его субъективные дерзновения, а его наличные, реальные достижения. Средство превращается в цель.

Бывает и так, что по мере осуществления тех или других частных задач, реализации тех или иных средств, — движение начинает обзаводиться новыми "идеями-силами", сворачивает в сторону от первоначальной цели, накатывается на побочные, проселочные дороги и через них выходит к иной цели, новой задаче, не совсем похожей, а то и совсем непохожей на первоначальную. Извилис